ЗА ДЕМОКРАТИЮ В ПАЛЕСТИНЕ!
ПРОТИВ ЕВРЕЙСКОГО ШОВИНИЗМА!

ЗА ДЕКОНСТРУКЦИЮ РАСИСТСКОГО
ЕВРЕЙСКОГО ГОСУДАРСТВА!

ЗА ОДИН ЧЕЛОВЕК -
ОДИН ГОЛОС

Home

 

Русская
страница
Исраэля
Шамира

 

Роман века

Исраэль Шамир

[Максим Кантор. Учебник рисования. 1420 страниц. ОГИ 2006.]

 

Щедрость судьбы ошеломляет и озадачивает почище невезенья: кто не задумается дважды, если ему на шею бросится юная красавица из знатной семьи? Или придет сообщение о нежданном наследстве? Поневоле усомнишься в выпавшем на твою долю счастье: а вдруг девица с тайным изъяном? А вдруг завещание-то липовое? Тут надо быть идиотом, чтобы не дрогнуть.

Так и русский читатель был несколько озадачен и смущен появлением романа Максима Кантора «Учебник рисования». Да может ли такое быть – прекрасным языком  написан роман, и полно в нем мыслей и идей, и дано осмысление нашей эпохи, и с большой братской любовью к простому русскому человеку написан, и с верой в возможность христианского искусства, и с веселой сатирой, с фантастическими гиперболами, - а вдобавок еще и размером с «Войну и Мир»? Григорий Ревзин сказал, и я лишь повторю за ним: «Написан еще один великий русский роман», то есть произошло редкое и замечательное событие. Но он становится в ряд с другими русскими романами, и существует в общем ряду русской прозы – от Толстого до Проханова.

Сходство с «Войной и миром» не только в размере – это продуманный параллелизм. События 1985-2005 годов, перестройка, семибанкирщина, ельцинщина  соответствуют наполеоновскому нашествию на Россию. И «тщеславный плешивый механизатор» Горбачев не случайно напоминает нам «плешивого щеголя», так неудачно противостоявшего Наполеону. Кантор раскрывает этот параллелизм открытым текстом в последней главе романа:

 

«Миновало двести лет со времени нашествия либерального Запада на косную Россию, того нашествия двунадесяти языков, что описано Львом Толстым. Двести лет назад прогрессивный Запад, воплощенный великим Наполеоном, человеком с волей, фантазией, талантом, пришел в Россию — а та, не оценив его по заслугам, прогнала. Прошло двести лет, и новое либеральное нашествие прогрессивного Запада затопило Российскую империю и, не встречая практически никакого сопротивления, размыло империю до основания. И это нашествие — в отличие от наполеоновского или гитлеровского — сопротивления не встретило.

 

Ироничный язык Кантора не скрывает его основной позиции, а она близка нашему читателю:

 

Случилась беда, равной которой еще и не было никогда с Россией — ни в смутные времена польского правления, ни в период крымских поражений, ни даже во времена гитлеровского или татарского ига. Разница между теми бедами, что поражали Россию в былые века, и сегодняшним состоянием заключалась в том, что теперешнее разрушение России было встречено полным одобрением мыслящей части населения, равнодушием народа, и прошло так гладко и быстро, словно возможности устоять не было никакой.

 

Как и наш читатель, Кантор не принял с восторгом преобразование Советского Союза в нынешнюю Россию. Он зло высмеивает Горбачева, коммунистического лидера, взявшего курс на строительство капитализма – так Папа Римский мог бы всенародно отречься от Христа и призвать верующих перейти в ислам. Как удалось этой бредовой идее победить? Кантор обвиняет либеральную западническую интеллигенцию в измене – «прежде чем возникла компрадорская буржуазия, была компрадорская интеллигенция.» С ней он суров.

Продолжая параллель с «Войной и миром», роман начинается с современной версии салона мадам Шерер, где «бесконечно далекие от народа» победители горбачевского переворота произносят свои банальности. Московские диссиденты, журналисты, художники разлива 1985 года презирают «совок», восхищаются культурой немецких дантистов, надеются получить американские гонорары, умиляются призывами к демократии из уст менеджера «Бритиш Петролеум», соединяются в едином порыве со вчерашними фарцовщиками, бандитами и спекулянтами. «Этот народ» для них – «алкоголик, справляющий нужду в подъезде»; «эта страна» безнадежно испорчена «татарским игом» и «большевиками». Невежественные, полные самомнения, раболепствующие перед любым носителем доллара – такими описывает их Кантор, и такими я помню их по 1990-му году.

Этот беспощадный наезд на интеллигенцию, которая не «совесть, а г…но нации», не мог не повлиять на отклики на роман – интеллектуальные компрадоры, задетые в романе, оправданно почувствовали угрозу. Первые критики романа, завсегдатаи этого – или таких же салонов, не стали читать дальше, лишь выплеснули пену своего возмущения – да можно ли так писать об умнице Ипполите, о красавице Элен, о блестящем виконте Мортемаре?

Насколько близка к жизни сатира Кантора, можно убедиться, прочтя обсуждение романа на страницах ЖЖ у Марата Гельмана. Там современные Ипполиты и Мортемары кипят возмущением, стараясь сохранить профессиональную личину превосходства на вспотевшем лице. Один из читателей советует Гельману: «Если эта книга останется в истории литературы, то вас и будут поминать по этому пародийному образу. Не завидую...» На что галерейщик человека-собаки отвечает с самоуверенностью, достойной Риббентропа: «Вы неверно акценты расставляете: если я ее не дочитаю - то не останется в истории литературы».

Сравнение с Риббентропом – не для красного словца. Роман Кантора показывает фашистские корни политологов постмодерна и хозяев дискурса наподобие Гельмана, которые поверили в проповедуемый ими «конец истории», в то, что им суждено навеки определять, что останется в истории искусства и что будет выброшено за борт. Кантор ставит их на место, и суждение Гельмана становится столь же смехотворным, как если бы Аннет Шерер сказала, что от ее прочтения «Войны и мира» зависит, останется ли Толстой в истории.

 

2

Из океана трудно выудить одну рыбешку для показа, даже если это кит, но, по-моему, главное в романе – это переход лирического героя - и автора – на сторону народа. 

Казалось бы, своим рождением и воспитанием московский художник, сын еврейских революционеров и красных профессоров Павел Рихтер (как и Максим Кантор) обречен на почетное место в рядах новых избранных, победителей, но он выбирает себе иную долю – с обиженными и оскорбленными. Этим он напоминает Пьера Безухова, и оба напоминают Христа, потомка великих царей, ушедшего к рыбакам и туземцам. Намеком на предстоящий поворот героя к народу, Лев Толстой делает Пьера Безухова – незаконнорожденным, а Кантор своего Рихтера – полукровкой.

 

«Родня Павла делилась на еврейскую и русскую, и если в еврейской ветви были представлены люди солидные, интересных профессий и с громкими именами, то русская ветвь выходила какая-то корявая: жили по убогим рязанским деревням, спивались и попадали в скверные истории.»

 

Однако герой Максима Кантора выбирает угнетенное большинство. Хотя борцы за гражданские права любят бороться за права угнетаемых меньшинств, по настоящему угнетаемо лишь большинство. Поддержка меньшинства – это уже признак элитарности. Но кто позаботится о большинстве, о простых людях? Ведь и еврейство стало таким популярным и влиятельным в сегодняшнем мире потому, что стало синонимом избранного меньшинства, которое пренебрегает большинством. Но пример Рихтера показывает: рано торжествуют – или печалятся – подсчитывающие процент еврейской крови в русских элитах.  Биологического и социального детерминизма нет – есть свобода воли и свобода совести, и каждый из нас может выбрать между ликующими, праздно болтающими – и погибающими за великое дело любви, решить, за Христа он или за мамону. Россия – одна из последних стран мира, поддавшихся новому глобальному культу Мамоны:

 

Самые страстные чувства человек Запада испытывает к своему счету в банке. Под Сталинградом одурманенные партийным духом патриоты кидались под танки с криком «За Родину, за Сталина!», случись сегодня битва народов, француз нажимал бы гашетку, приговаривая: «Это вам за Кредит Лионне!», немец стоял бы насмерть: «За нами Дойче Банк!» И вот русские вдруг тоже почувствовали заветное жжение в груди: теперь можно крикнуть «За Альфа-Банк! За Менатеп! За Банк Столичный!» Банк — это собор. И ваш счет в банке есть та икона, которой вы ходите молиться в храм.

 

Отсюда и глобализм. Раз Мамона – един, един и чтящий его мир:

 

Чтобы ранить француза в самое сердце, вовсе не надо платовским казакам въезжать на Елисейские поля, достаточно взять под контроль «Кредит Лионне» и «Банк Агриколь». Желая оградить малые родины (т.е. страны) от потрясений, большие родины (т.е. банки) должны были достигнуть меж собой приемлемых договоренностей. Новое прогрессивное сообщество сделало ощутимый и внятный шаг вперед по направлению ко всеобщему миру, создав мировые банки и мировые финансовые институты, озабоченные всем мировым пространством сразу. Так образовалась одна Большая Родина прогрессивного человечества, которой действительно не было нужды в конфликтах с самою собой.

 

Как и его современник Пелевин, Кантор предпочитает русский христианский подход, который поклонники Мамоны именуют «совком»:

 

Советскому человеку и в голову взбрести не могло то изобилие финансо­вых проблем и распоряжений, что заполняют жизнь европейца и делают ее осмысленной. В России люди привыкли по-другому относиться к деньгам, я бы сказал, без той пре­данности. Подобно бедуину, чье имущество сводится к бурнусу, русский убежден, что не имеет смысла иметь: все равно или отымут, или сгорит, или пропьешь. Он относится к собственности с некоторым оттенком презрения. Это с западной точки зрения плохо, поскольку это место в сознании, которое могло быть оккупировано банком, было отдано чему-то еще.

 

Однако Кантор чужд и географического детерминизма «святая Русь – меркантильный Запад». Он глядит куда глубже. Запад – не изначальный и непреложный враг. Кантор с любовью говорит о великих соборах и художниках Запада. Когда-то и Запад был полон духа, но понемножку его покорил Мамона, которому помогали люди искусства, поддавшиеся на искушение свободы. Во имя ложной свободы они изменили Христу и пошли войной на Богородицу:

 

Первым атакуют тот бастион, что представляет средоточие христианской догмы. Таким бастионом в христианской культуре является женский образ. Христианство воплощает свою мораль в образе Богоматери — на уровне веры, в культе Прекрасной Дамы – на уровне культуры, и в институте семьи — на уровне быта. Эти три образа христианская культура сливает в единый образ — его и надо атаковать во имя личной свободы. Богоматерь должна пасть — причем пасть в кровать, Прекрасной Дамой следует овладеть, а жену — передать для наслаждения другому…

 

И вслед за Толстым, Кантор утверждает мораль – в том числе и мораль в супружеских, семейных отношениях. Эту позицию много раз высмеивали друзья Кантора, когда они бодро пели: «Сегодня парень водку пьет, а завтра планы продает» и передразнивали: «Изменил жене – изменишь и родине!». Но, пройдя через искус свободы и вседозволенности, Кантор, как и Лев Толстой, добровольно приходит к христианской морали.

 

Квинтэссенцией эпохи Просвещения, человеком, наиболее полно ее воплотившим, был маркиз де Сад. Не было ничего более ненавистного его малоизобретательному уму, чем образ Прекрасной Дамы. … Он не просто совокупляется — он своим членом атакует бастионы реакционной морали. Рецепт этот пришелся человечеству по вкусу — приятно сознавать, что, будучи скотиной, ты выполняешь духовную миссию. Христианская мораль учит испытывать стыд за свою животную природу — но маркиз говорит обратное: чем более ты проявишь себя животным — тем вернее станешь свободной личностью.

 

А освобождение от морали разрушает «представления о долге, любви, верности, защите – том, что является стержнем человеческого достоинства». Так в романе Кантора та трагедия, которая постигла Россию, занимает свое определенное место в микро- и макромире.

 

3

Параллели между Кантором и Прохановым проходят повсюду – это два близких, хоть и различных художника-современника. Вот, например, угадайте, кому – Кантору или Проханову – принадлежит следующий пассаж:

 

И в самом развращенном, уродливом городе мира, в Москве, продавшей и пропившей былое величие, смирившейся с ролью провинциальной потаскухи, в огромной, распаренной пьянками и банями столице, — граждане усердно трудились над созданием Нового Порядка. Заполненный ворованными деньгами и проститутками, город, некогда славный своими жестокими красными комиссарами, юлил и пресмыкался, стараясь понравиться.

 

В романе «Политолог» у Проханова появляется чудный образ Рыбы Палтус, нежно-розовой плотью ее соблазняется герой, венчается с ней и даже ждет от нее ребенка. В романе Кантора подобную роль играет хорек, которого поначалу содомизирует художник-модернист Сыч под звуки советских маршей – а потом влюбляется в него, и прогоняет жену:

 

На сцене под софитами и микрофонами на высоком стуле сидел хорек, слева от него Роза Кранц, справа Яша Шайзенштейн. Сновали девицы с минеральной водой, чашечками кофе. Поразил Сыча самый облик хорька. Он, казалось бы, знал это существо, долгие годы был с ним близок, спал в одной постели — и вот, на тебе! Незнакомый, совсем чужой образ — словно впервые увидел его Сыч и был потрясен увиденным. Перед ним сидел совершенно иной хорек — строгий, недоступный, прекрасный. Красивая стрижка, приталенный черный костюм от Ямомото, равнодушный взгляд круглых глаз. Напрасно Сыч пытался поймать этот взгляд, норовя заглянуть через плечо соседа. Если хорек и узнал былого любовника, то виду не подал — ничто не отразилось на его бесстрастном лице. Подведенные тушью глаза равнодушно и надменно озирали зал, маленькая головка грациозно поворачивалась на гибкой шее, пасть с мелкими острыми зубами чуть-чуть приоткрывалась — и кончик розового язычка облизывал тонкие губы.

 

Чувствуется родство с Прохановым и в описании праздничного вояжа победителей. Но затянутая метафора  «Теплохода Иосиф Бродский» сведена к короткой и точной главе у Кантора:

 

Корабль «Аврора», легкий прогулочный катер, был арендован прогрессивной столичной интеллигенцией по случаю дня рождения министра культуры Аркадия Ситного. Проявив живую фантазию, прогрессисты выкрасили белый пароход в черный цвет и распорядились обить борта жестью — дабы придать полное сходство со злополучным крейсером. Над палубами выставили картонные трубы, из окон наружу — дула игрушечных пушек, а команде велели нарядиться революционными матросами. Плыть летом на обитом жестью корабле оказалось нестерпимо жарко, но стиль требовал жертв, тем более что на палубах было прохладно и революционные матросы разносили прохладительные напитки. Маршрут был выбран тоже не случайно — плыть решили по Беломорканалу — легендарным путем, тем самым, что когда-то торили узники ГУЛАГА, по которому некогда плыл корабль с деятелями культуры, призванными прославить рабский труд. Теперь же — не рабы Советской власти, не служащие партаппарата, не подчиненные указке вождя — а свободные прогрессивные люди плыли на «Авроре» по Беломорканалу, плыли свободно — с цыганами, с песнями, с водкой, плясали, шутили, пели — отмечали день рождения министра культуры Аркадия Ситного.

 

Голос Кантора отличен от голоса Проханова, и от голосов его замечательных современников Пелевина и Сорокина. Кантор не стебается, он – единственный, как Толстой, говорит с читателем на уровне глаз, тем густым басом, который мы так часто слышим, перелистывая страницы «Войны и Мира» и «Воскресения». Кантор, за всеми шуточками и пародиями, бесконечно серьезен и не боится это показать. 

Каратаев романа – это дядя Павла Рихтера, вокзальный грузчик Кузнецов, худой, жилистый человек невероятной силы, с тоской вспоминающий Сталина, а в новые времена работающий охранником в борделе. Это сильный, скульптурный образ, о котором еще школьники напишут немало сочинений («Александр Кузнецов как символ сопротивления русского человека в эпоху либерально-фашистского ига»).  В одном из интервью Кантор назвал его одним из важнейших героев, не понятых и не замеченных интеллигентами-критиками. 

В отличие от Проханова Кантор не демонизирует, но высмеивает новых хозяев России. Вот главарь банды наемных убийц, Тофик Левкоев, «эксклюзивный дистрибьютор автомобилей «Крайслер», клянущийся «бороться с рудиментами большевизма» на ступенях своей виллы в Сардинии. Бесконечно богатые нефтяные магнаты и банкиры Михаил Дупель и Абрам Шприц, Ефрем Балабос и Наум Шапиро. В огромном, носящем дорогие костюмы владельце нефтяной компании и банков Михаиле Дупеле соединены черты Березовского и Ходорковского. Дупель пытается захватить власть в России именем нового «интернационала богатых». Для него, поклонника единого мира, пора независимых государств окончилась, и ему суждено завершить обустройство России как части всемирной империи.  

Но на его пути становится перековавшийся крупный партийный босс, серый кардинал новой власти, Иван Луговой, символ сохранившей свои позиции номенклатуры.

Он распоряжается и кавказским бандитом Левкоевым, и торгует современным искусством, и приватизирует многомиллиардные месторождения. Новая антисоветская демократическая плеяда недооценивала старую номенклатуру, а та ужа забыла все то, что новичкам еще предстояло узнать. Вот два художника-модерниста впервые оказались в Париже – со знаниями о Франции, почерпнутым в «Трех мушкетерах». Они сидят в кафе и судачат о партийном боссе Луговом:

 

«Луговой, почитай, каждый год катается в Париж! Только что он в Париже понимает? Вот именно. Что они поняли в Париже? Хотел бы я посмотреть, как Луговой будет есть устриц! Ха-ха-ха! Я думаю, он их вместе с раковиной жевать станет! Нет, он их столовой ложкой будет выковыривать! Сметаной польет! Воображаю, как партийцы вино французское хлебают. Литрами из горла! В подъезде! Ерш с водкой мешают! С мясом — белое, а с рыбой — красное! Нет, с мясом — водяру, а с рыбой — портвейн!

 

В то же самое время буквально через дорогу в кафе «Дю Магот» барон фон Майзель предложил Луговому выбрать вино.

— Я пью Шато Брион, — сказал Луговой, не глядя в карту, — экспериментировать возраст не позволяет.

— Прекрасно, а год?

— Не будем шиковать, барон. Обыкновенный деловой ужин. Восемьдесят восьмой вас устроит?

— Интеллигентный выбор. Достойно и просто. Вы знаете, между прочим в этом кафе Сартр имел обыкновение встречаться с Симоной де Бовуар?

— Я сам здесь сиживал с Жан Полем, — сказал Луговой, — и пили мы то же самое.

 

Но за серой номенклатурой Кантор замечает и подлинную мощь красной идеи, сплотившей великую Русь на поколения, хоть и не на века. Кантор не идеализирует, не придает хрестоматийного глянца ее носителям, ни деду героя, бывшему военному летчику (хотя его описание воздушного боя с немецким асом в небесах Испании относится к числу лучших страниц русской прозы), ни смешной старой революционерке товарищу Герилья, числившей среди своих любовников Троцкого, Че Гевару и прочих воинов и вождей революции. Но его симпатии бесспорны – «если говорят, что 70 лет социалистического эксперимента завершились крахом, последующие 20 лет капиталистического эксперимента были еще менее удачными». В дни, когда снова наши противники завели разговоры о выносе праха Ленина, стоит перечесть эти слова Максима Кантора:

 

Энергии Ленина, то есть той наступательной силы, которой он наделил российский пустырь и его обитателей, хватило на пять поколений правителей. В самом деле, этот тщедушный лысый человечек передал преемникам в наследство такую неутолимую страсть и столь выстраданную логику управления, что при всех своих зверствах, тупости, лени и долдонстве они — то есть соответственно Сталин, Хрущев, Брежнев, Андропов — излучали словно бы отраженный свет ленинской страсти и воли. Стоило бессмысленному сибариту Брежневу выползти на трибуну и произнести не вполне для него внятный набор слов: интернационал, коммунизм, справедливость, братская помощь, как эти слова — помимо воли говорящего — наполнялись смыслом. Жалкий и тупой, увешанный орденами полупарализованный старик шамкал с трибуны слова, от которых некогда содрогались толпы, которые швыряли голодных солдат в прорыв Перекопа, которые заставляли конницу стелиться в галопе; старик бессмысленно воспроизводил звуки привычных слов, и эти слова, отделяясь от деревенеющих губ, наливались былой силой и грозно отдавались в зале. И казалось, что в умирающей, едва тлеющей Советской России еще спрятана грозная воля. Словно бы некогда отданная в мир энергия и страсть еще продолжали некоторое время жить сами по себе — и вспыхивали, едва их вызывали к жизни. Так, если верить преданиям Востока, являлись джинны тому, кто потрет старую лампу, так являлись духи, если произнести верное заклинание.

 

Кантор не демонизирует Путина, но и не обольщается им. “Рыбоволк”, “лысеющий блондин”, “Где еще одного такого найти? Пойди в любую военную канцелярию – пяток найдешь. Не оскудела подполковниками русская земля. Все одинаковые: лысенькие, сухонькие, глазки к носу”. И авторский, толстовский бас удивляется: “В коррумпированной стране, подвергшейся за пятнадцать лет такому разорению, какого не случалось ни в одной войне, – считали, что альтернативы сегодняшнему состоянию нет.”

Больше достается «кремлевским мамкам с няньками»: «Чиновники новой формации давно стали богатыми людьми. Их личные доходы превышали и Пенсионный фонд страны, и бюджет ее здравоохранения. Деньги, аккумулированные на их частных счетах, могли бы выправить положение с электричеством на Ближнем Востоке, ликвидировать недостачу лекарств, обеспечить жильем бездомных». 

Но, в отличие от оппозиции Каспарова, Кантор не видит в «Западе» потенциального спасителя или альтернативы. Сторонники арестованного олигарха и прочие правдоискатели жалуются Бушу, просят защитить их свободу:

 

Никому не пришло в голову, что глава страны, которая в течение последних лет бомбит суверенные государства по произвольному выбору, вряд ли может считаться авторитетом в вопросах свободы. Напротив, именно как к авторитету к нему и обратились: так в блатном мире спорные вопросы отдаются в ведение воровских авторитетов.

 

Боюсь, что Максиму Кантору не видать американской визы – как, впрочем, отказали свободолюбивые янки в визах Виктору Пелевину и Владимиру Сорокину.

 

4

Многие герои и антигерои Кантора носят еврейские имена – как и в реальной Москве минувших десятилетий. Автор не акцентирует и без того понятного читателю происхождения арт-критика Шайзенштейна, художника Гриши Гузкина, «толстожопой лупоглазки» Розы Кранц и банкира Михаила Дупеля. Все эти авантюристы, в конце концов, проигрывают в столкновении с окрепшей новой номенклатурой, сросшейся со старой кремлевской, и с западными дельцами, умеющими вовремя перевести акции в оффшор, обанкротить предприятие, а потом выкинуть за дверь много возомнившего о себе холуя. Они способствовали крушению России, но не им пожинать плоды. Но их поражение не трагично, как не трагична смерть Розенкранца и Гильденстерна. Роль еврейского участия в событиях девяностых годов, да и в русской культуре, подытоживает симпатичный автору герой, художник Строев:

 

Русские евреи — гордые и глупые. Гордость они наследуют по крови, а дурь — по среде обитания. С годами, от поколения к поколению, формируется эта специальная популяция пустых, горделивых, трогательных, ущемленных людей с горящими близко посаженными глазами и претензией на большее, чем они заслуживают. Конечно, не повезло с местом рождения, это верно. Но разве русским повезло? Местные пропойцы, они, конечно, глуповаты, но терпеливы, переносят жизнь не ропща, живут скромно — напиваются и спят. Евреи, те, настоящие, из жарких стран, они, конечно, непереносимо чванные, но часто бывают мудрыми. Русские евреи могли взять бы иной набор качеств из генетических свойств — скажем, неплохой комбинацией было бы сочетание мудрости и терпения. Однако отличительными чертами русских евреев сделались глупость и гордость. Это наследство и достается маленькому московскому мальчику с нетипичной фамилией, длинными ресницами и оттопыренными ушами. Единственное, что он может делать, — рисовать карикатуры, как Стремовский, острить, как Жванецкий, рассказывать анекдоты, как Гузкин. И мыкаются со своей горемычной судьбой: посмотрите на меня, дайте мне табурет, я прочту вам стихи! Московский еврей — худшее издание русского пропойцы. А московская еврейка? У нее всегда болит голова.

 

Однако, преуменьшая роль русских евреев, автор противоречит своим же точным наблюдениям. Эти противоречия становятся очевидны в его замечательных главах о современном искусстве. Совершенно случайно ли, только ли анекдотично (предполагаемое) еврейство его героев, таких как арт-критики Яша Шайзенштейн, Ефим Шухман и Петя Труффальдино, культурологи Роза Кранц и Голда Стерн, (имена которых напомнят если не Шекспира, то Стоппарда), художники Гузкин, Стремовский, Пинкисевич, арт-дилеры и коллекционеры вплоть до Ротшильдов и Гуггенхаймов, обозначенных на заднем плане? Совершенно случайно ли совпали по времени успех евреев в области изобразительного искусства (традиционно закрытой для этих ярых иконоборцев) и расцвет именно концептуального, нефигуративного искусства?

Мне бесконечно близок тезис Кантора о порочности современного концептуального искусства (я написал на эту тему эссе); о его богоборчестве и кощунстве, и о его связи с антихристианским нео-язычеством. Но с каким язычеством? Все же реальное, известное нам язычество не бежало человеческого образа, и оно на свой манер сакрализировало женщину. В образах Изиды и Озириса, Дианы и Диониса человечество предчувствовало пришествие Христа и Богородицы, писала в свое время Симона Вейль. Она же противопоставляла им другой вид язычества – иудаизм с его самообожествлением и отказом от антропоморфных изображений. Вот с этим язычеством и связано концептуальное искусство, и поэтому не случайно в его формировании такую заметную роль, как заметил Кантор, играли еврейские художники, искусствоведы, хозяева галерей.

Кантор видит за искусством – религию; так, изображения в соборах Европы были порождением христианской веры. Концептуальное искусство связано с культом Мамоны, потому что за концептуальным произведением не стоит ничего, кроме подписей и печатей искусствоведа и куратора, как за акциями фонда не стоит ничего, кроме подписей и печатей учредителей и банкиров. С их подписями и печатями любой писсуар становится произведением искусства, любой недоучка и неумека – художником. Впервые в истории человечества деньги однозначно определяют, что является искусством. Современное нефигуративное искусство есть искусство Мамоны, как средневековое искусство есть искусство христианское. А еще Маркс назвал Мамону – подлинным иудейским богом. Подчеркнем, что это не вопрос крови – так, герой романа Павел Рихтер отвергает нео-иудейскую парадигму Мамоны и приходит к Христу – как и герой романа Пастернака.

Катарсисом романа становится персональная выставка художника Павла Рихтера – хотя у читателя не остается сомнения, что он создал гениальные холсты, сплоченная мафия арт-критиков, кураторов и издателей отвергает его шедевры, потому что если он прав – тогда они шарлатаны, втюхавшие лохам не покрытые реальным обеспечением акции. К этому катарсису ведет цепочка глав об искусстве, которые задают тон последующему повествованию. Читать их можно в любом порядке, с упоением.

 

5

Другой параллельный идейный пласт – это анализ демократических реформ в России и в мире. Если бы у газет «Завтра» и «День» был бы еще толстый литературный журнал, вроде НЛО, но нашего, то там могли бы появиться замечательные афоризмы Кантора об «интернационале богатых», пришедшем на смену «интернационалу рабочих».

Канторово видение демократии сближает его с Пелевиным (помните «демократия от слова «демо-версия»?). Он пишет:

 

«Поскольку народонаселению обидно сознавать, что с ним не считаются, и народ волнуется и бурлит, люди ответственные ввели иную форму управления, не ущемляющую прав насилуемого. У демократии много недостатков, значительно произнес потомок герцогов Мальборо, однако лучше этого строя не существует. Никто не отметил, что по бессмыслице эта сентенция в точности воспроизводит сентенцию ленинскую: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно». Бездоказательное ленинское заявление давно принято высмеивать, однако то, что Черчилль сказал ровно такую же чушь, только не про марксизм, а про демократию — отчего-то заметить не пожелали.»

 

А рассуждения Кантора о войне перекидывают мост между Львом Толстым и Оруэллом. Если в советское время русский художник шутил «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью», то постсоветский период – в первую очередь в США – поставил и выполнил ту же задачу относительно автора «1984». Нам, современникам Иракской, Ливанской (а может еще и новой Корейской и Ливанской) войн, его объяснение «зачем война» может дать ответ на многие вопросы. Для Кантора война – это в первую очередь вопрос внутренней политики:

 

Если общество не испытывает страха перед грядущим хаосом, надо страх разбудить. Лучшим средством для этого, разумеется, является война. Именно соучастие в убийстве себе подобных является искомым методом управления свободными гражданами. Этот метод по простоте и действенности ничем не отличается от методов управления бандитской группировкой. Каждый член общества должен подтвердить целесообразность умерщвления людей из другого общества — и покой внутри организации обеспечен. Для бесперебойного функционирования свободного общества перманентные убийства должны происходить на окраинах империи. Пусть [избиратели] ценят свой уютный уголок, пусть видят, что мир в опасности, пусть — для стимуляции ленивого кровообращения — любуются, как чужая кровь литрами выливается в песок.

 

Для израильтян актуально объяснение Кантора, зачем и кому нужен террор. Я писал об этом, заметив, что жертвами ужасного арабского террора обычно становятся пенсионеры, безработные, жители кварталов нищеты. Гремят их взрывы на рынке, куда не заглянет состоятельный коренной израильтянин. Власть имущие никогда от террора не страдают. А Израиль – это лаборатория, где проходят обкатку новейшие методы управления населением: кому с помощью телевидения, кому – с помощью самонаводящихся ракет. Кантор написал об этом жестко и бескомпромиссно.

 

Наивысшая форма демократического управления — это террор, являющийся частной инициативой граждан: его население ведет против самого себя. В этом случае организуется агрессивное меньшинство, которое наудачу уничтожает прочих представителей гражданского населения, выполняя те же функции чистки, что и правительство, но обладая свободным правом отбора. Развитые демократии, перепробовав разные способы, остановили выбор на этом методе, как наиболее плодотворном. В жертву приносятся люди, в сущности, малозначительные. Небось, не Тухачевского с Бухариным взрывают, не врачей-вредителей. Кого, если уж называть веши своими именами, убьет взрыв в метро в восемь часов утра? Взрываются блочные дома на окраинах, а кто в них живет? Да так себе, дрянь народец. Люди, представляющие ценность для нации там не обитают. Как это ни цинично звучит, террористы в известном смысле выполняют роль санитаров городов. На эту роль террориста определило демократическое общество — общество нуждается в нем как в предвыборном агитаторе и дворнике.

 

Устами одного из героев Кантор применяет эту схему и к самому грандиозному теракту века – к 11 сентября. Ужасные арабские террористы и здесь ударили ранним утром, когда в огромном бизнес-центре на Манхэттене были только уборщики, мелкие служащие и прочий «дрянь народец». Подождали бы они пару часов – смогли бы убить немало миллионеров и политиков, но это, видимо, не входило в планы организаторов.

 

6

Чтение романа Кантора – это долгое удовольствие. Так можно говорить часами и днями с великим мыслителем и художником, наслаждаясь глубиной его мысли, отточенным оборотам, высокой морали его учения. С этой книгой можно не спешить – она останется с нами на многие годы, и своим светом осияет небосклон русской литературы и жизни.

 

 

Home