Юрий Милославский

Укрепленные города


 

ч 1 Собирайтесь и идите

ч 2 Верста Коломенская

Верста Коломенская

 

Мы срослись. Как река к берегам

Примерзает гусиною кожей,

Так земля примерзает к ногам,

А душа – к пустырям бездорожий.

 

Олег Чухонцев

 

1

 

Анечку Розенкранц привезли на погост, затянутую в черный сатиновый мешок, наподобие школьной торбочки для калош. С такою ходил я на занятия до четвертого класса – с октября по переход апреля в май. Но на моей торбочке были вышиты имя-фамилия, а на Анечкиной – нет. Анечку негрубо спихнули в выложенную цементными пластинами яму, прикрыли сверку пластинами же: построили ей домик. Ранним вечером Анечка померла, поздним утром ее похоронили.

...Замок выпятился и опять погрузился И собственный пропил, освободив введенные заподлицо головки винтов с залитыми старой эмалью шлицами, язычок замковый отступил из ложа на косяке – и дверь открылась. Был от этого громкий скрип, Пыл мой выкрик, а перед тем – как бы слесарный стук-бряк, но ни одна соседина не высунулась на проверку. А что высовываться, я и сам бы не выполз...

Светился настольник под абажуром, на нем же Анечка записывала разноцветными фломастерами телефонные номера, грелся московский электрокамин с натурально изображенными пламенем и углем, – Братская ГЭС тока не жалеет. По стене следовала открытая водопроводная труба – зазор меж нею и стеною определен скобами вживленными в штукатурку. Труба завершалась краном над раковиной, раковина была заткнута пробкою, стояла там замыленная вода, в воде отмокали трусики. На длинном ремне, переброшенном через трубу – промеж шкафом и раковиной – висела Анечка, одетая в мужской халат посекшегося сизого шелка. Щеки Анечки были черны от краски, стекшей с ресниц, Я погасил камин, и он – потрескивая и сокращаясь – принялся остывать; в комнате стоял кирпичный жар, увлажненный кисло-глюкозным духом плавленной резины – органика. Так что ритуальные действия – поиски телефона, беготня по квартирам и прочие аптечки первой помощи – были ни к чему. На анечкином будильнике с двумя латунными колокольцами заходило за восемь: прибытие ментов, врачей и остальных заняло бы часа полтора. К десяти часам вечера я должен оказаться на базе – как штык! Меня опоздавшего вполне могли на Анечкины похороны не выпустить – кто я ей такой?! Кроме того! подпоручик Дан не имел никакого права освобождать меня в часы действия приказа о боевой готовности. И просить его об этом я не должен был...

Сплотку ключей я нашел в карь анечкиного пальто. Выбрал бывший нужный, проверил вышибленный замок. Ничего не вышло. Возясь, обнаружил, что двери – если замок вывинтить вовсе – можно плотно притворить, пазы не перекосило. Но и это мне не годилось: дверь должна быть заперта, чтобы сломать ее еще раз. Анечка покачивалась, домашняя обувка без задников намеревалась свалиться, придерживаясь лишь на скорченных пальчиках. Я оставил замок и разул ее.

После двадцатиминутного копошения, когда Анечкин маникюрный надфилек стал отверткой, замок не то чтобы починился навсегда, но задвигался. Я завел винты по местам, изъял из набора ключей квартирной и от ящика в почтовой конторе, проверил – не забыл ли чего своего и вышел. Запер снаружи. Любой задолбанный ментяра из телесерии сообразил бы, что с замком нечто творили. Но в бытии ментовская проницательность расходуется на другое. Я потрогал выпуклое Rosenkranz Anna – и пошел-пошел вниз по лестнице. Па первом этаже шоколадная сиська в желтом кимоно выперлась мне наперерез – не стерпела. Зыркнула, разыграла понятную ошибку: спросила «Сами, это ты?» и утопилась в свою хату.

Нет в Иудее зимы, весны, осени. Есть только лето – четыре месяца холодное, восемь месяцев горячее. Но выпадают два-три дня на все времена года, и в этот март анечкиной смерти, в самый ее вечер, когда возвращался я в Рамаллу на армейском «джипе» с белыми цифрами на черном номере, – был мокрым ветер и вопили невидимые прутья по сторонам дороги. Вдавленные в крупнозернистую слякоть, лежали по обочинам кошачье-собачьи тушки, пересчитанные нашими фарами: по одной тушке на каждые сто двадцать пять метров.

Ехали – и приехали. Обиталище мое: английская колониальная крепостца, выстроенная стандартным квадратом с полу башней. «Джип» покатил дальше, в тренировочный лагерь у холма Дом Божий, а я, сквозь спецворота, мимо двух одурелых в касках, мимо фанерных щитиков с надписями «Пот сохраняет кровь», «Солдат, отдавай честь командиру», приблизился к комнат дежурного офицера. А дежурный-то офицер – подпоручик Дан, мой непосредственный, оттого и решился я попросить увольнительную, а он – отказать не решился. А если б я ее не получил? Что сделалось бы там, на улице Нарциссов, на который бы день появился у того замка околоточный надзиратель? А мне бы кто сообщил? А никто.

Англичане внешние крепостные дворы засаживали соснами, а посредине внутреннего насыпали клумбу с пальмою посредине. Где пальмы сохранились, где – нет. У нас-то пальма жила хорошо, и укреплена на ней целлулоидная стрела с информацией: «Столовые младших командиров». Наружные сосны творили северный шумок, а внутренний дворик молчал, огорошенный прожектором, слишком мощным для такого маленького. Я стоял в кольцевом коридоре, смотрел на пальму в окно; заходить в подпоручикову комнату было неполезно – Дан веселился по телефону, занимать который без нужды не разрешалось. Да и то, с чем я пришел к нему, перешибло бы Дану военную радость допустимого нарушения – обетованными молоком и медом дышит в трубку подпоручикова Яэль, когда отвечает он неопределенно на ее «Где ты, когда ты...»

Я желаю застрелить тебя, подпоручик Дан, братуха по званию и умению старший; застрелить – из твоего собственного кляча (так прозван нами Калашников), желаю по насильничать твою Яэль, да так, чтобы ты видел. Ты прости меня, подпоручик Дан, за то, что я не прощу тебя. Я обвиняю тебя в том, что ты не я, что Яэль твоя – жива, в том, что не волочило вас три с куском тысячи километров друг за дружкой, – в том, что я слушал твою команду, когда Анечка включила московский электрокамин, затворила ставни, но не согрелась.

И замочила трусики, и обновила краску на ресницах, слушая вашу, Дан и Яэль песенку, не понимая ни единого слова. А вы, Дан и Яэль, заключите вскорости брачный контракт, и на свадьбу станут дарить вам деньги – наличманы и чеки – и вы возьмете в банке одну льготную ссуду на квартиру, а другую, нельготную, на машину. А мы с Анечкой придем к вам в гости, и вы угостите нас кофием типа «болото» – ложку молотого прямо в стакан с кипятком. Анечка наденет свое новое платье-хламиду с антикварным узором, препояшется полоской кожи без пряжки, на ней же висит она сейчас и тлеет, покуда я жду окончания вашей, Дан и Яэль, беседы. Я знаю, Дан, ты – не виноват, а Яэль – та и вовсе непричем, но хватит вам, мне надобно возвращаться...

Кто? – спросил подпоручик.

– Это Ави.

– Заваливай.

Завалил.

– Все-таки вы, русские, культурные. Наш дурбило и не знает, что в двери стучат, когда войти хотят. Ну, как ты?

– Дан мне бы обратно вернуться... У меня там несчастье.

Все, рассказанное мною, больше всего походило на подлую и жалобную брехню? на частые у молодых солдат припадки безумия – вырваться с базы во что бы то ни стало. Тогда идет в ход самопальная справка о смерти родителей, тогда рискуется семьюдесятью днями тюрьмы за семь дней до дембиля.

Дан мотался по комнате, пиная ногами в рыжих ботинках десантника разбросанные по полу коробки из-под сигарет.

– Да будет благославенна ее память, – сказал он. – Куда ты, к черту, поедешь?! Пошел ты к ебени-мать. Давай-давай, иди уже!!! Кофе хочешь? Посмотрел бы ты на свою рожу... Выпьешь кофе – тогда пойдешь.

– Я в городе зайду в кафе.

– Какое кофе?! У тебя что – денег много? Правда, я сожалею. Милосердный Господь! Молодая девка, страшное дело... У нее проблемы были?

– Дан, ты мне подпиши отпускную, а то военная полиция...

– На ключ, пойди в капральскую, возьми и шкафу бланки и печать. Засратая жизнь, засратая база, засратые арабы. Как мы живем, как мы живем по-идиотски! Ави, и сожалею, держи хвост пистолетом, да будет благословенна ее память... На чем ты поедешь?

И подпоручик Дан собственноручно разбудил дежурного шофера, дрыхнущего с восьми вечера – велел ему отвезти меня в Иерусалим. Дежурный шофер от спросонной неподготовленности заорал было: «Почему это именно я?! Давай «форму 55» для претензий!» – но сходу сообразил и свои выгоды.

Не доезжая двух кварталов до улицы Нарциссов, я вылез. Дежурный шофер развернулся по военному, – так, что все нарциссы завяли от дзизга тормозов, – и покатил в ночную бильярдную «КЛУБ 2000» – сыграть партию. «Плюс-минус час роли не играют, правильно, Ави?» «Правильно, дежурный шофер».

А я вернулся к Анечкиной двери, взломал ее по-новой, вызвал по телефону семьи Хизкияу полицию и «красный шестиконечник». Приезжайте помогать, приезжайте помогать, приезжайте помогать.

Они помогали Анечке до десяти часов утра – сначала в квартире с трусиками в мыльной воде, затем в больничном морге. В десять с половиною часов утра нас с Анечкой повезли на кладбище. Там три мужика из погребального братства отпели и зарыли Анечку за счет Управления Национального Страхования, Министерства Социальной Поддержки, Министерства Вероисповеданий и Муниципалитета Нашей Столицы.

Мужики были в темных сермягах, широких плоских шляпах и резиновых сапогах. Двое зашвыривали Анечку в торбе землей, а третий читал заупокойную молитву. Когда дочиталась молитва до «имярек», я подсказал:

– Анна, дочь Давида.

 

2

 

Эх-да! многовековые его страдания.

Эх-да! доблесть его и героизм, стойкость! его и мужество, культуру его богатую! и многогранную, возрождение его национальное, единство его пред лицом опасностей, плечи его могучие, прошлое его славное, настоящее его героическое, будущее его легендарное –

Не люблю.

Знаю, что нехорошо, а не люблю. Хуже! того – ненавижу.

Миссию его историческую, моря и долины его бескрайние, пустыни его, которые время от времени переходят в цветущие сады – и обратно в пустыни.

И его – эх-да! – многовековые страдания. Они, страдания, невероятно продолжительны. Но великий ...ский народ ухитрился тем не менее уцелеть. Не сдох до сегодняшнего вечера.

Патриот. Патрио-от! Иди сюда, гнида.

Скажи, какой именно народец я позволил себе иметь в виду?

Угадал.

И ты прав, и ты прав, и ты прав.

Эх-да сидим мы на диване: я и Верста Коломенская – Анечкино наследство, подружка Анечкина по языкообучилищу для молодежи в сельскохозяйственной колонии «Рассветные зорьки». Языка ни та, и другая не выучили.

Сидим. Я – наркотический препарат курю, – сокращенно называется дурь, а Верста – пьет водку «Люксусова» – здешнее производство, секрет вкуса – восточно-европейский.

– Слышь, Верста, – говорю я.

– Какого тебе? – она отвечает.

– Историю одну вспомнил.

– Ну?

– У нас там на матлингвистике один черножопый был. Раз бутыльчик «Плиски» – помнишь? – взяли и пошли в интерклуб, – поддать в кафе. Я у него спрашиваю:

«М'бей, а чего вы все воюете, на хер оно вам всралось?..»

– А на каком, интересно, языке вы говорили?

– На английском. Язык Британского Содружества Наций.

– А как будет «всралось» по-английски?

– Что я тебе, полиглот?

– Не знаешь...

Верста совлекается с дивана, совершает виток волнистых оборотов, – вроде агонийной юлы, – но не заваливается, а становится в позу женского пренебрежения к собеседнику.

– Морда подлая, не знаешь?! Так – не пизди. Понял? А то выгоню на хуй – и пойдешь ночью пешком до своего Иерусалима.

Трясучий, расстроенный, культурный мой улыбец.

– Чего ты. Чего ты озверела, дебильша? Я ж... Я ж вскрыл дурью бессознательные зоны. И отдаю тебе глубочайший интим...

Руки к ней, руки к ней. За каолиновые треугольнички бедер. За треугольнички – тяну на себя. Ты такая длинная, Верста Коломенская.

– Ну? – говорит Верста.

– Да, родненькая.

– Давай, что ты там хотел стравить. Про негров.

– Даю. Так я у него спрашиваю, почему они воюют. А он несет: «Люди племени Ибо напали на людей племени Йорубе. Тогда люди племени Йорубе напали на людей племени Ибо. Тогда люди племени Ибо убили много женщин и детей племени Йорубе. Тогда люди племени Йорубе убили еще больше женщин и детей племени Ибо. Тогда люди племени Ибо обратились в Организацию Объединенных Наций...»

А дальше – нет здоровья рассказывать: хохочу глубинным небом до раздирания слизистой, – хохочу, а остановиться не могу. Дурь слабеет, торчаловка – сходит.

– Что в этом смешного? – выясняет Коломенская.

– А кто его знает?.. Полагаю, что речевые средства комического.

– Ты такой, мудак, сложный, ты такой, блядь, непонятный, ты такой...

– Верста, – заявляю я. – А почему ты yа меня прешь? Я очень хороший и гениальный. Я к тебе очень хорошо отношусь. Я тебя люблю, Верста.

Верста делает мне реверанс. В облегающих брючатах с помидорной расплюхой на коленке, – велено было ничего не ставить на столик, никаких майских салатов! – в облегающих брючатах реверанс делать трудно и похабно.

...Великий ...ский народ. Его великолепные здания, слегка проаммиаченные в районе фундамента, его глубокие озера, полные свежей соляной кислоты, его тенистые проспекты, полные меня.

Граммофон объемного звучания свел иглу с последней песенки и отключился.

– Верста, поставь этот пласт еще раз.

– Ты бы мне хоть перевел, чем ты так восторгаешься.

– Годится. Только поставь сама, сил нет двигаться.

– Сил нет... Что ты за мужик? Конечно, сама поставлю – кто тебя до стерео допустит. Хоть одну ценную вещь тот гусь не уволок.

Гусь – бывший муж, недавно убегший от Версты по национальным соображениям. Перевод: ...«как собака, в ночи луна,

а она – сидит и плачет.

Притащился попросить у нее

прощения.

Бетти, Бетти-Бам, поехали на море,

поваляемся рядышком на горячем

песке...»

А ты в рифму перевести можешь?

– Нет.

– Тогда расскажи анекдот.

– Плывет Иван-Царевич баттерфляем по Волге. Плывет-плывет, а навстречу ему – говно, «Здравствуй, – глаголет, – Иван-Царевич. Я себя сейчас съем!» «Ну, нет! – речет Иван-Царевич. – Это я тебя съем!» И съел.

– Анальный секс... – поджимается Верста. – Не уважаю. Романсы поставить?

– Зачем же нет?

Коломенская повлеклась к ларю с пластинками, на нем же стоял объемофон (а?!). Устроилась пред ларем на карачках, развела дверцы. Ларь большой, а пластинок мало: сторона Версты – русские романсы в исполнении, пара альбомов тутошного песнопения, Рэй Чарльз – «Ослобони мое сердечко!». Мои подарки. Сторона гуся – Григи-Бахи-Вивальди...

Гусь отсоединился, а квартира еще не перестроилась на одного проживателя: все на двоих. В прихожей под вешалкой – гниленькие прорезинки сорок второго размера, в ванной – преувеличенное количество утиральников, невыброшенные скляночки «после-бритья». Зубные щетки в радостном стаканчике стоят щетинка в щетинку. Один парадонтоз на двоих...

– Верста, а оральный секс ты уважаешь?

Верста выронила небьющуюся Обухову, – и та чуть не разбилась: пол каменный, а ковер ушел по национальным соображениям.

– Что за дела?!

– По ассоциации.

– С чем?

– Орет твой проигрыватель... Верста!

– Аюшки.

– Заткни ему хавало. Сами споем. Вернее – я спою, а ты сыграешь.

– Поешь ты хуево.

– Зато знаю хорошие слова.

Есть у нас гитара. Гитару гусь не унес. Гитара – она прощальный подарок Версте от подруг, что узнали от знакомых жидков о гитарной дороговизне на Ближнем Востоке. Живет у Версты гитара за двенадцать рублев – ждет, покуда за нее три тысячи фунтов выделят... Я спою, а Верста – слова запомнит. И учую я после из пакибытийного ничева, как повторяет Верста мое учение. Для того и храню ее про черный день – сволочь неуспевающую, двоешницу, – славянский слабый пушок ее Венерина холма, кожу ее без пор, светлые ноздри. Длиннее меня на полголовы, младше – на десять лет. Доживет, восприимет...

– Ты петь будешь?

– Пою:

Ах и тошныим мне, добру молодцу,

тошнехонько,

Ах и грустныим мне, добру молодцу,

грустнехонько,

А мне яства сладка-сахарна на ум

нейдет,

Мне Московско-бело-царство – эх-да! –

с ума нейдет,

Побывал бы я да в каменной Москове,

Да ин есть тама, братцы, новый

сыщичек,

Он по имени-прозванью – Ванька

Каинов,

А он требует пашпорты все печатный,

А у нас, братцы, пашпорты своеручный,

Своеручный пашпорты, да фальшивый...

– Клево... Тебе в самом деле от этих сигарет торчит? Я как-то пробовала – только смеяться тянет.

– С одного раза не возьмет.

– Так можно же привыкнуть... Витька! Привыкнешь – окончательно пропадешь.

– Вер–ста. Я – слушай меня!!! – я никогда больше ни к чему не привыкну.

– Философ, блядь. Морда у тебя сильно местная, марокканская, а рассуждаешь как белый человек.

– Хватит пить. Пить – здоровью вредить. Повтори.

– Нет.

– Повтори.

– Взглядик!.. Пить – здоровью подсобить. Встань на минутку, я постелю.

– Верста в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит.

– Ты – тварь!.. Не ломай кайфа, не ломай кайфа, не ломай кайфа!..

И летят мелкие глупые предметы со столика и полочек: неискусные болванчики-статуэтки, календарь-перевертыш родом с Ленинградского монетного двора, – все это летит в меня. А со столика упала также бутылка из-под «Люксусовой», – упала, но не разбилась. То ли удача, то ли чудо, то ли стекло бутылкино предварительно напряжено...

 

3

 

Есть три комнаты, сообщенные между собою – и нас много в них, мы танцуем. Это – домашний сбор, вечеринка в подсвете. Мы так редко собираемся вместе, живем в разных городах – и хорошо обнимать девушек, знакомых ровно настолько, чтобы не знакомиться снова, и не опасаешься дыхания друг друга, и руки довольны малою волей, не требуя большего.

Три комнаты в доме на ножках, три комнаты с большою верандою, что по справедливости признается нами за комнату четвертую. Мы – чужие люди; разделенное горе – больше, разделенная радость – меньше, поэтому не стоит делиться ничем, и хорошо нам вместе, ибо мы живем в разных городах, служим на разных службах, и дай нам, Господи, возможность никогда не просить ничего друг у друга, а то и на вечеринку нас не соберешь – так позаботься хотя бы об этом. Гляди-ка, сколько у нас кока-кольных бутылок, сколько освежающей жвачки! Кабы имел я ту жвачку-жевалку лет на двенадцать раньше, – Ларка Шарафутдинова спала бы со мною, а не с Царем-Зверей из «Снежинки».

Иду я постоять на воздухе; притворяю за собой дверь с глазком, спускаюсь по ступенькам. Те ступеньки из тухлых досок, с переломами, а перила починены дрыном от половой щетки – чем теперь пол мыть подметать? За такие перила и не удержишься, – а ступени скруглены застылым проснежием: свалиться – раз плюнуть. Но слезаю; осторожничая, добираюсь до вмерзшего в суглинок половика, оставленного с последнего сухого дня. Окаменели скопленные следы у исхода лестницы, и лампа на столбе у калитки дает видеть волглый наст, где следы – чище и рассредоточенней. У стены сарая – мастерской сапожника Сашки – куча земли основала сугроб, что не стаивает до апреля: грунтовой холод снега бережет. Из бугра-сугроба торчит некий куст. Я тянусь к нему рукою, но все его хлысты резко взбрыкивают, дрожа, собираются в гладкий пук – наподобие! кистевой метлы, – и вновь расходятся. Только он, куст, теперь знает, что я его тронуть хочу – и ждет. На темном заборе начинает мерцать и корчиться световое пятно с плавною бахромою. И возникает крик, построенный на словце «ага» и на бесконечном повторении моего имени во всех возможных видах.

– Ага, Витя, Витюшечка, Витюнчик, Витяра, ага, Витя-Витя-Витя, ага...»

Пятно разляпывается шире – и на его свете стоит голый человек.

Сквозь редкие черные волосы просматривается белая жирная корка-парша, лоб; сведен кожными валиками – это из-за подслепости: так глядеть легче. Вечные очки вдавили на переносице лоснистую щель, в углах глазных – желтые крошки. Конец носа – как пупырчатый продолговатый кошель; из пупырышков торчат мелкие волосяные острия. Ногти на больших пальцах ног вросли в мясцо, прикоснуться невыносимо. Взбухлый водянистым туком живот перекошен влево – не совсем великолепно с внутренними органами, надо понимать.

– Ага, Витя, Витя, Витя. Ага!!!

– Ты что?.. Ты что рычишь, шваркнутый, кретин?! – вылетают из своих спален: толстая Алка из Мурманска, Люська-художница из Москвы, Валечка из Полтавы, некоторые другие. Перекатываются чрез мужей, отшатываются от нежнозаписянных младенчиков – бегут меня будить, – такие старые, в застойных ночных рубахах, с изуродованными пятками, зависают надо мною грудями – большими и малыми чувалами, – перестань, перестань сейчас же, весь дом разбудишь.

Беззвучно, несуществуя, – спит Верста Коломенская, занимает одну двадцатую кровати. А стелила на диване?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

– ...не хотим спать, и я не хочу спать, и те, кто сейчас слушают нас, спать не хотят, и не спит наш техник. У микрофона Илан Римон и... Эрик Клептон, вы на «волнах Армии Обороны», – в программе «Спать не хотим».

Только через час мне в караул – с трех утра до шести утра.

Два рыла на основных воротах, два патрулируют, два на воротах второстепенного значения. В то время как полагается: три на основных, четыре – в патруле, два на второстепенных. Нарушаем. Шесть рыл вместо девяти.

Моя подушка – из двух одеял казенного образца, простыня – из одного одеяла того же образца. Одеяло... Лишь бакланье с легкоранимым внутренним миром заносит на базу домашнюю трепаную белизну.

Горит свет по всей базе, хоть возле каждого выключателя да розетки написано: «Солдат, не транжирь энергию!» А где нам ее транжирить – дома?! Горит свет в запертых на цилиндры помещениях – придут загасят. Горит свет на складе твердых пайков, на складах – шмоточном и ремонтном. В помещениях офицера связи, офицера личного состава, офицера боезапаса, в помещениях командира базы, командира подразделения, капрала гаража, капрала медпункта.

У ворот куняют «Джинджи» Бутбуль и бухарец Бар-Матаев.

– Бар-Матаев, – спрашивает Бутбуль, – а ты бы мог в России командиру по будке угадать?

Я твою маму ебал. Бутбуль зверски хохочет.

– А почему в России демократии нет?

– Там таких, как ты тоже нет.

– Ничего я не понимаю, что ты говоришь, – соболезнует Бутбуль. – Три года в Государстве, а языка не знаешь.

– Я твой язык – ебал.

– Бар-Матаев, а в России авокадо – есть?

– Есть, – отвечаю я. – На меху -Как?

– Так. У нас там все было на меху – помидоры, бананы, яйца. Холодно, Сибирь потому все на меху. Понял?

Бар-Матаев лыбится, предъявляет зубное золото. Бутбуль хыкает.

– Джинджи, если хочешь – иди, спи. Я заступаю раньше.

Бутбуль ускоренно собирается: сигареты, полусожранная пачка шоколадных вафель, приемничек.

Снулый Бар-Матаев глядит ему вослед.

– Пидарастина.

Семь лет прогудел Бар-Матаев в заключении – крупные хозяйственные преступления республиканского масштаба. Ничего не сделал. Соперники погубили.

– Витька, скажи, – а если я завтра домой уеду, что мне будет?

– Улетишь внутрь. Подожди пару дней – отменят готовность – поедешь.

– Мне теперь надо! Я их всех в рот ебал, козлов. Что, понимаешь, пожилого человека, – заставляют семью бросать на месяц!

Никуда он не поедет.

Недавно опроставшаяся сучка Циля и безымянный кобель на трех с половиной ногах, дремлющие на ломте поролона, выдранного из матраца, одновременно поднимают головы: забылись-то они под музыку бутбульского приемничка, а тишина их пробудила.

– Каменное сердце, – вздыхает Бар-Матаев. – Не понимают, когда с ними, как с порядочными. Если через два дня не отпустят – уйду и всех делов.

Он туго поднимается с узкой сиделки, прямит застывшие хрящи.

– Да, блядь... Когда молодой человек – нигде не болит. Когда пожилой – спина болит, жопа болит, хуй болит... Я в зоне девчонку на снегу драл: слез с нее, а она сдохла. Замерзла. А я – хоть бы что. Сегодня три свитера на себя надел – холодно.

– Ага, Витя-Витя-Витя.

Четыре слоя холмов, несмотря на темноту, можно разобрать, – а можно и не разобрать, если ты их днем никогда не видел. Спотыкаясь, цепляясь долгими каблуками за остатки старинного земледельчества – глыбовые уступы между грядками на склонах, – Анечка идет. С белым личиком жасминного стекла, в душегрейке из сокращенной посылочной шубы; досталась ей шуба на продажу, а она ее не продала – изменила интересам своего национального движения.

Как всегда Анечка сосредоточенная, голова закинута, руки неподвижны. И на каждом спотыке – вся содрогается, обижается на дорогу, на свою неловкость.

 

4

 

А Плотникову – везло. Так, во всяком случае, пишется в дружеском письме: «...поперла везуха».

У Плотникова никогда еще не было так много денег – на все хватало. Он платил за непонятную – несмотря на два года житья – квартиру (белая мебель, полуутопленная в стены, маленький цветной «Филлипс», что почти не смотрелся, книжные полки, совмещенные с буфетом), – платил, выписывал чеки: желтые твердоватые бумаги с накатанным узорным крапом – мешающим подделке?.. А кто, кстати, подделывает чеки? – с крапом сложного финансового рисунка и синим бордюром. Чеки каждого пятнадцатого полагалось отсылать на имя Mrs. Hellene Stine, Manchester. И оставалось на все на свете: электричество-газ-вода, мясо в целлофановых пакетах, картошечка – сначала зажаренная, а потом лишь замороженная, а не наоборот, – миллион простокваш, три бутылки спиртного в неделю, ежевичные варенья, медовые печенья, чай, чай, чай. Пять книг в месяц. Мог бы и больше.

А оставалось!

Не копил – просто не снимал со счета. И однажды в банке видя, как впередистояшцй запросил у подьячий сумму остатка в письменном виде – сделал то же самое. Оставалось.

Три фирмы платили Святославу Плотникову за технические переводы с английского, – давали работу изгнаннику и себя не забывали. Три фирмы продавали внешнеторговому объединению «СОЮЗЭКСПОРТ» розовые с темными консолями электронные вычислители, стальные предметы машиностроительного вида, шубы из искусственного меха – все это требовало сопроводительных бумаг на языке заказчика.

Шубы Плотников узнал. Что-то подобное получила Аннушка, что-то подобное получали все, – или не все, но многие получали.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

...Нас знают, за нами наблюдают, нам помогают. Шуба пришла из Копенгагена, клеймо – английское. Имя отправителя: Минна Функ, Фунна Минк, нечто такое. Так я – отправил ей благодарственное письмо, завязывающее знакомство и демонстрирующее мою серьезную смелорешимость. Следует по-английски: «Дорогая Фунна-Минна! Большое спасибо за прекрасный подарок. Надеюсь, что вскоре смогу поблагодарить тебя лично. Когда я получу разрешение на выезд в Государство Израиль на постоянное место жительства, мы обязательно увидимся. Быть может, следующее письмо я напишу тебе на нашем родном языке Hebrew. В ожидании того дня, когда я покину пределы СССР и переселюсь в Государство Израиль, я изучаю Hebrew. К сожалению, у нас недостаточно учебников...»

На берегу Средиземного моря у самого Иордана и Киннерета сидит в бетоне и стекле небоскреба из иерусалимского камня brave jew с синими внимательными глазами, молодым лицом и седыми висками. Этот jew – сотрудник секретной службы, не раз с опасностью для проникавший. Перед ним – мои имя, адрес и список заслуг. Рядом приписано: «Послать. Наш парень, настоящий jew». Сидящий набирает номер на диске телефона – голубого с белыми щитами – Давида – и говорит: «Послушай-ка, приятель. Разрази меня гром, если не нашлось кое-что подходящее для Фунны-Минны. Соедини меня с Копом (так сидящий называет Копенгаген), старина. «В Копе-Копенгагене синеглазая, белокурая, вся в хаки jewes Фунна-Минна садится на подземном аэродроме на самолет наших ВВС и прилетает в небоскреб. Сидящий наливает ей стаканчик апельсинового виски, протягивает мою фотографию, что послана была дяде. «Присмотрись-ка повнимательнее, малютка. Пусть ухлопает меня федаюн, если этот парень не стоит одной шкуры бизона – из тех, которые мы получаем от лондонских ребят».

Письмо вернулось из Копенгагена обратно ко мне: адресат отсутствует.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

А Плотникову – везло. Он больше года не видел никого из тех, с кем дело делал.

Все первое время трясло Плотникова по всем по четырем по сторонам – прокачкой по кочкам: интервью, статьи, митинги в защиту. Семь газет напечатали, пять радиовещаний передали: «Москва. Агентство. По сведениям, полученным из осведомленных кругов, покинул СССР Святослав Плотников».

Самое неприятное произошло с книгой. Называется «Москва – противостояние». Хрустел договор своим основным экземпляром, шелестел побочными, а даром – Святослав писать не мог.

– Слава, ты долго телишься, – звонил из Соединенных противостоятельный друг. – Твоя работа заполнит брешь; Солж после «Архипа» ничего не делает!

Хорошо хоть аванс за книгу хватило сил вернуть... Положим, особой силы и не потребовалось – три фирмы, три фирмы, три фирмы.

Анька сидела в героическом и слаборазвитом Израиле. Когда закончится первый этап борьбы с произволом – мы уехали не напрасно!! – поедет Плотников к ней. Можно найти тихие зеленые места неподалеку от Кейсарии – читал о таких в путеводителе-рекламе «Следуйте за солнцем на Святую Землю».

Анька мучается – ни пишет ничего, но он и так понимает. Каждый месяц-два посылается на имя старого приятеля – доктора психиатрии Старчевского – некоторое количество стерлингов. Анькины сложности: Слава, мне ничего не нужно, у меня все есть... Старчевский как специалист сможет расшатать систему табуирования.

На Рождество прислали Плотникову уважительный подарок – билет на праздничный дивертисмент в присутствии Ее Величества.

Королевский зал – он не Колонный Дворец Съездов. Дивертисмент песен Краснознаменного ансамбля под управлением Александрова также не включал. Ничего не дергало. Даже Ее Величество в подозрительном по кремплину костюмчике и менингитке, украшенной бриллиантами, Плотникову – вполне бешеному – жилы не тянула. Святослав углубил шею по подбородок в широковатый ворот новой сорочки, и обосторонние соседи были совсем чужие ровные люди, не имеющие никакого касательства ни к «Архипу», ни к борьбе с произволом. Сплошное Счастливого Рождества.

Миновала некоторая часть дивертисмента – и опустился бархатный задник, подпаленный красно-золотым. И вышел певец – после скрипичного проигрыша, узнанного Плотниковым. А певца – Плотников не узнал: попросил у соседа лорнет подчеркнуто древнего вида, стал всматриваться. На певце был темный костюм – двубортный пиджак, подогнанный так, что сразу ясно, насколько плохо у певца с телосложением. Прическа – с заду наперед, но до того тщательно, что схватился Плотников за темя – свое проверил. Неистовой гладкости щеки втянуты, кремовый лак под гримом затопил певцу морщины. Приморски трепыхаясь, певец держал в острых пальцах микрофон – на расстоянии миллиметра от слабых губ.

Ты моя единственная,

ты моя несравненная,

ты мое счастье, –

вот, что ты!

И невидимый баритон-оптимист поделился со слушателями радостным сюрпризом:

– Дамы и господа. Поль Анка!!!

Бурные аплодисменты, переходящие в прострацию.

Камнем черным и смертным сидел Слава Плотников, что танцевал под эту песню со студенткою – кавээнкою Ниной (первая жена) – после вечера поэзии Евгения Александровича Евтуха. Теперь Солж – тогда Евтух. Танцевал Плотников, и переводил Нине слова нивесть откуда достанной пластинки, – не синий с бронзой кружок «Супрафона», не рок на рентгенкостях, – но пластинка! Ты моя единственная, ты моя несравненная, ты мое счастье, вот что ты. И добавлял, отталкивая взрывною согласной прядку от нининого ушка: д-ля меня. А следующую песню Нина танцевала с другим, а он, Плотников, проглядывал глянцевый пакет, отпечатанный небывалыми в тоталитарном государстве красками – по заказу компании «Коламбиа Бродкастинг Систем», – для него, Славы Плотникова, для его единственного и несравненного счастья.

Звени, звени жилками, настройся на последний и светлый полет в назад – куда нет, и откуда нет! – возврата. Был молодой Слава Плотников – стал старый. Простота, кто понимает. А что в промежутке было? А какая разница. Смертным и черным камнем сидел Плотников: считал, сколько им всем лет – Славе, Нине и Полю Анке. Под Полем Анкой понимается исполнитель с подсохшими плечами, сырым лицом и прической, называемой в России «внутренний заем». Ведь если Поль Анка так выглядит, то мы на кого похожи?!

Примерно семь лет переводов в защиту «СОЮЗЭКСПОРТ'а» – до наступления необратимых состояний. Вторую неделю лежит неподписанное мною письмо изгнанников – с требованием ограничить торговлю с Софьей Власьевной, покуда она не прекратит. Сначала брошу работать на торгующие с ней фирмы – потом подпишу. А не брошу – кормиться надо, запастись перед приездом Аньки, или моим к ней переездом. Противостояние.

Закопошился владелец лорнета, и Плотников вернул ему имущество. Сосед покосился-покосился, хотел, возможно, обеспокоиться, но Плотников вдруг принялся выбираться на волю. До межкресельного прохода было полтора десятка сидений, так что Плотников повторял: «Извините, извините...» Его извинили. Домой поехал. Там сел за «Эрику» – писать Анечке

«Анька, солнышко мое, ты меня всегда так называла, а я тебя никогда. Все стеснялся, дурак! А теперь некого называть и стесняться некого. Помнишь, как ты ждала меня возле ГБ, когда меня в первый раз после нашего со-поселения забрали? На тебе была какая-то голубоватая кофта а рядом с тобой стояли топтуны: тоже меня ждали. А я тогда разозлился, что ты меня увидишь столь страшнючим (семь часов подряд я препирался с этими скотами, устал), и я тебя даже не обнял при встрече. По-моему, ты тогда обиделась. Хоть теперь прошу прощения. Собрался,

…У меня все обычно. Работаю, пытаюсь писать. Мне так тебя не хватает, я только теперь понимаю, как тебе было тяжело Ну конец! Либо я к тебе еду, либо ты ко мне В ближайшие месяцы начинаю закругляться. Моя шкурная натура задним числом подсчитывает: что лучше с материальной, так сказать, точки зрения. Я примерно выяснил разницу цен здесь и у тебя. Если я приеду, то на заработанные до сегодняшнего дня деньги мы сможем жить без дополнительных доходов год-полтора. С другой стороны, эти полтора года пройдут быстро. В Израиле мне, очевидно, будет сложнее устроиться. Так что я прошу: прими-ка на сей раз ты оптимальное решение. Я всегда знал, что ты сильнее и умнее меня, но обстоятельства складывались так, что решать приходилось мне. Теперь твоя очередь! Только не откладывай, а то я просто возьму и приеду.

Хочу тебя попросить об одном деле. У тебя есть адрес Нины (он записан в мой подарок – палехскую записную книжечку). Она о тебе знает, очень тебя жалела, что ты со мной связалась. Нина все понимает, письму твоему не удивится, а я ей писать не хочу: ей, возможно, будет неприятно. В последние дни я о ней беспокоюсь, хотя ты знаешь, что ни в какие парапсихологии не верю. Но ты напиши. Договорились?

Целую тебя и обнимаю, что раньше делалось мной недостаточно. Ты не думай, что я с ума сошел. Я, вероятно, разобрался сам в себе, и знаю, чего хочу (тебя) и чего не хочу (всего остального).

Храни тебя Бог, ты моя любимая, а я твой Слава».

Плотников мог писать письма только с налету – во мгновенный ответ, так, чтобы сразу сложить, заслюнить конверт, адрес обозначить – и все. Лучше и отправить немедленно же, но возможно и с ночи до утра. Если конверта под руками не было, – то и письма не возникали: Плотников не в состоянии был их перечитывать, пред запоздавшей отправкой. Стыдно за всякие «дорогой». И часто бывало так, что не найдя конверта, Плотников раздирал письмо на кусочки – не то что слов, букв не оставалось. Рвал – не глядя, многократно и долго, боясь, чтобы не попалась ему в глаза выпавшая частица. Кусочки сминал в предельно малый комок – и в мусорник. И как раз – конверта не оказалось; цветной сверток, где хранились постепенно уменьшающиеся запасы длинных «авиа» с красно-голубым шлагбаумом, был пуст. Плотников расшвырял бумажные свалы ниш, портфеля, тумбы письменного стола – и не нашел ничего похожего. Тогда, повернув извлеченные из-под валика «Эрики» листки пустою стороною вверх, бросил на них – для душевного спокойствия – пару приблудных «TIME-ов». Разыскал на кухне тюбик некоего всемогущего гуммиарабика – все клеит. Стал мастерить конверт. Но ничего не смастерилось, – только меж руками и предметами провлеклись тончайшие тяжи, выпущенные этой сюрреалистической липучкой. К бумаге невозможно дотронуться – пристает кожа, а если потянуть, то бумага расслаивается, шипя почти прозрачным лоскутом, неотстающим от пальцевой подушечки. Мерзотина. Плотников свалил на пол пачку старых эпистолий – и догадался: выбрал оттуда жесткий и сверкающий фирменный конверт от знаменитого университета, наклеил на использованный передок вполне прямоугольный белый листок. Получился новый конверт! Проступивший по краям избыток клея не вредил бесповоротно – годится, годится никуда не денется! Перед написанием адреса передохнул: не выносил перечерков и поправок на выходных данных... Полагалось бы привлечь старушку «Оптиму» с латинским шрифтом, но не привлек, опасаясь непредвиденного. Наклейка, например, отстанет, перекосится. И надписал в английском стиле – не отрывая карандашика от плоскости до окончания слова; все точки и черточки ежели и ставятся то потом. Г-же Анне Розенкранц. 21, Нарциссов-ул., квартира 6, Иерусалим, Израиль. Посидел. И пошутил ему одному – и оставшимся в России делать дело друзьям – понятным стилем: добавил под «Израиль» уточнение – «Средний Восток».

Час после этого перемещался по комнате, не мог уснуть-прилечь: от как бы радости за свою находчивость в конвертной придумке. А то пропало бы письмо. Несколько раз леденел и останавливался – проверял, положено ли послание в конверт. Конверт полон, все хорошо. Интересно, нет ли какого-нибудь «авиа-экспресс», чтобы быстрее дошло. Немного удержать Аньку, не дать ей забыть меня – и съедемся, точно съедемся. Мне и в самом деле никто не нужен, нет во мне никакой полигамичности...

Широкая пепельница в виде половины кокосового ореха приняла дополнительные бычки «Данхилла». Накрыла их красная и плоская пачка, – опустела она, курить нечего, спать – пора. Святослав включил возлеподушечный транзистор, и уткнувшись в едва слышимое пиликанье – раз-синкопа, два-синкопа, – настроился на то спокойствие – заснул. В советской майке посеревшего трикотажа и новых нейлоновых трусах. Анечка ему писала, чтобы он белье покупал только хлопковое, иначе промежность преет.

 

5

 

Держали их вместе, а распустили – поочередно.

– Уедете все, никого не оставим, этого нам не нужно, – произносится майором Алексеем Афанасьевичем Нечаевым, замначальником Отдела Виз и Регистрации. – Ваша коллективная жалоба в Совет Национальностей рассмотрена...

– Ответ будет выдан на руки?

Слишком быстро и слишком язвительно, Фимка, дай ему договорить, дегенерату, он что-нибудь обязательно сболтнет, а мы используем его треп в последующем обращении...

– ...отвечаю: ваша коллективная жалоба в Совет Национальностей рассмотрена. Ответ в устной форме в присутствии подписавших жалобу.

Давай, Миша!

– Майор.

Без товарища, просто «майор». Хорошо бы «господин майор», но начнутся пререкания и крики.

– Майор (усмехайся-усмехайся), наша коллективная жалоба в Совет Национальностей была направлена туда в письменном виде. Таким образом... (Да, таким образом: по тексту будущего обращения), у нас имеются все основания настаивать (неверно: не настаивать, а надеяться) виноват, надеяться на адекватную (знаешь, дегенерат, что такое «адекватную»?) форму ответа...

– ...сообщаю в присутствии.

Арон!

– Прошу прощения, заместитель начальника...

Гениально, гениально, забивает «майора» и «господина»!

– ...если мне не изменяет память...

– Это – лишнее, красоты слога дегенерату не понять. И употребление слова «измена» в нашей ситуации...

– ...на жалобу, как правило, отвечает та инстанция, куда данная жалоба была направлена.

На взлете, на взлете!

– ...и я хотел бы знать...

Не «я», мыслитель, мы, мы, мы – «мы» хотели бы знать...

– ...имеются ли у вас, заместитель начальника, соответствующие полномочия от Совета Национальностей выступать в роли его полноправного представителя. Насколько мне...

– Опять?!

– ...известно, Совет Национальностей является выборной организацией. Имеется ли у вас нотариально заверенное... доверенность, за подписью ответственных лиц, состоящих в руководстве Совета Национальностей?

А? Дегенерат?

– Ответ в устной форме. Поскольку Совет Национальностей не является организацией, занимающейся вопросами выезда из СССР, ваша жалоба была направлена в Отдел Виз и Регистрации. Руководство Отдела поручило мне дать вам ответ. Будете слушать?

Фима!!

– Устный ответ на письменную жалобу является нарушением существующего законодательства.

– Не хотите слушать. Пожалуйста, вы свободны.

Нет, так дело не пойдет. Его ответ нужен нам, а не ему. В этом смысле демокретины правы: только сказанное может быть обнародовано.

– Мы вас внимательно слушаем, майор.

– Ответ в устной форме: поскольку лица, подписавшие жалобу, по роду своих служебных обязанностей могли быть знакомы с режимными материалами, содержащими Государственную Тайну СССР, в чем от них были отобраны установленные законом подписки, их выезд за пределы СССР в настоящее время нецелесообразен. Уточнение сроков режимности в индивидуальном порядке. Все.

– На основании каких законов отбираются подписки?!

Арон, спокойно! спо-кой-но, без паники...

– Вы подписывали?

– Вам известно, заместитель начальника, что согласно «Положению о Паспортах» паспорт любого советского гражданина должен быть по его требованию обменян на заграничный в течение десяти дней?!

– Вы допуск имели? Подписку давали?

– Кто решает вопрос о сроках?!

– Отдел Виз и Регистрации...

– Вы специалист в области технических дисциплин?!

– Отдел Виз и Регистрации.

– Мы хотели бы получить имена сотрудников Отдела, занимающихся вопросами нашей режимности... так называемой режимности.

– Это, вы и без меня понимаете, невозможно, поскольку этими вопросами занимаются... закрыто. Обратитесь по вопросу сроков – получите ответ в индивидуальном порядке.

– Вы хотите сказать, что в Отделе Виз и Регистрации существует закрытый сектор?!

– Это вы хотите сказать, Минкин. Я уже все сказал.

Теперь я. Давай!!!

– Майор... (а дальше?) Обращаем ваше внимание на то, что наука развивается крайне быстрыми темпами. (Какого ты вылупился на меня, гений? Обделался со своими законами?! Надо было дать дегенерату выговориться – и уйти. А теперь придется его накручивать.) Все мы, здесь присутствующие (отсечь общие вопросы, нечего диссидятину валять!), не работаем больше трех лет. С тех пор наука ушла далеко вперед. Неужели вы полагаете, что те учреждения, где мы работали, топчутся на месте?

– Ваш напарник правильно отметил, что я не специалист в науке. Вы сами подписали форму допуска, добровольно; хотели интересную работу. Спросите у Розова, если не знаете, как его в шестьдесят восьмом году в Болгарию не пустили.

– Речь идет не о туристической поездке, а о выезде на постоянное жительство на нашу Историческую... Государство Израиль.

– Тем более, раз о постоянном.

«...категорически отказался дать письменный ответ на нашу жалобу, не говоря уж о том, что мы обращались отнюдь не в ОВиР, а в Совет Национальностей Верховного Совета СССР. Оставляя в стороне вопрос о подмене функций Верховного Совета служащими ОВиР'а, мы настоятельно требуем немедленного пересмотра «принципа режимности», тем более, что никакой угрозы интересам СССР – с нашей стороны не существует: это бюрократическая отговорка, долженствующая законно обставить вопиющее попрание наших прав на...»

– Майор, мы считаем своим долгом заявить, что ваш ответ нас категорически не удовлетворяет.

– Раз вы все здесь, могу сообщить сроки.

– Эти мифы нам хорошо известны,

– Тогда все. Уедете, никого лишнее время задерживать не будем. А то кое-кто

думает, можно вроде птичек: ф-р-р – и улетели. Всему свой срок.

– Я гляжу вы и в птичках разбираетесь, заместитель начальника?!

– Грубите, грубите. Вы для меня, знаете... Между прочим, рекомендую всем в течение двух недель устроиться на работу – будем привлекать за тунеядство.

Подкололи.

– Надо ли понимать ваши слова так, что вы угрожаете нам судебными преследованиями за желание выехать в Государство Израиль?

– Я вам рекомендую устроиться на работу в течение двух недель.

– Вы отлично знаете, заместитель начальника майор Нечаев...

Розовский синтез.

– ...что только по вашей вине мы долгие годы должны существовать на птичьих правах...

Хорошо обыграл дегенератских птичек!

– ...лишенные любого дела и средств к существованию.

– Вы бы лучше молчали о средствах к существованию.

Заело тебя, дегенерат! Тебе, небось, и полосатых не дают...

Вы сознательно заставляете нас дисквалифицироваться.

Вам никто работать не мешал. И сейчас рабочие руки нужны: на строительстве, например. Перед тем как продать Родину, можете и поработать, как все советские люди.

О-о-о!

– Вы, майор, кажется, приравниваете право на свободный выезд к близким к предательству?!

Оно!

«...Голословно обвинил в «предательстве родины и тунеядстве», угрожал репрессиями...»

– Бросьте вы меня, Липский, подлавливать. Я вам сказал: устраивайтесь на работу и спокойно ждите. Вы ж законы знаете.

– Итак, майор: вместо ответа на наши вопросы вы назвали нас тунеядцами и предателями...

– Вы свободны.

На такие встречи ходили с семейством – частично. Прямо в Отделе могли захомутать – тогда помчится Михайлова жена в канадском выворотном кожушке, а за нею – кудрявый Розова сын: на Центральный телеграф. Жена Минкина ни единого раза не появлялась: не верил Арон Минкин в овировские неожиданности.

– Миша, предусмотрительность такого порядка – продолжение паники другими средствами. Вызов в ОВиР для задержания – непозволительная роскошь, могущая перепугать всех подавантов. Зачем переоценивать? ОВиР – одно, арест – другое. Моя Леночка тоже нервничает: видит у нашего подъезда топтунчиков – и ждет, когда, наконец, они нас заберут... Так в жизни не бывает, родимец: кто топчется, тот не арестовывает.

– Арон, твое дело.

Твое, твое дело, не наше! Почему мы с Фимкой подвергаем опасности своих, а ты нет; почему мои должны о тебе сообщать, а не...

– Ты напрасно вибрируешь. Леночка у меня – человек литературы, а ты, слава Богу, вполне прагматичен. Думай и отвечай: ГБ разделяет вместе со всеми прочими, прошу прощения, органами тяготы скрытой безработицы?

– Не понял.

– А я уверен, что ты понял. Если у них одни и те же чины будут и под нашими окнами скучать, и арестовывать, придется им половину сотрудников разогнать.

– Арон, я тебе сказал. Твое дело.

– Миша, я просил тебя – подумать! ГБ – часть системы со всеми особенностями системы.

– Хорошо, но почему не могут арестовать вОВиР'е?!

– Потому что ОВиР – ширма, официально-легальная ширма. На самом-то деле, ты ведь догадываешься, что не наш несчастный Нечаев тебя в Союзе держит? Отсюда вывод: в потемкинской деревне никто грубо ломать декорации не будет.

– В провинции бывали случаи...

– В провинции, но не здесь, под носом у посольств и корров. Ты вообще обратил внимание, что девяносто девять... загнул я, – девяносто пять процентов сидящих по нашим делам – из провинции?

...Михайлова жена на клеенчатном пуфике в овировской прихожей – ждала, читала «Джуз, Год энд Хистори» – идея мужа. Розовский кудрявчик захватил из дому набор подаренных ему веселых аккумуляторных фонариков – и кормил их из овировской розетки.

– Папа, пошли?

– Ты что тороплив, о Гидеон (стал Генка Розов Гидеоном...)? – ответил кудрявчику Минкин – вместо пыхающего Розова. – Приборы осветительные зарядил?

– А как же.

– Значит, можно идти. Да, Фима?

– Остришь.

– Острю. Острил, острю и буду острить. Жена Липского бултыхнула в котомку скучных «Джузов», просмотрела – там ли перчатки, сигареты, пудреница – ее зеркальцем следила за входною дверью.

– Идем?

...Ушли вместе, а уехали – поочередно.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

– Миша, Миша, не ждите нас, мы чуть задержимся! – Розов с Ароном на такси, четвертые по счету: ибо сначала Миша с Беллой-женою, с детишками, что визжат и толкаются; бессонная колотня трех последних дней и ночей; за ними – две гебешных легковухи цветом в какао «Наша марка»; и потом уж – Фимка Розов с Ароном Минкиным, – чтоб не ехать вплотную, эскортом...

– В Шереметьево.

Шереметет, метет март, волочат его «дворники» по стеклу – туда-сюда, туда-сюда.

– Вы куда – в Израиль?

– Я сказал: в Шереметьево.

Будто ты сам не знаешь, гебистская тварь, поддельный таксист в штатском, когда в далекий край уходит самолет, я не скажу «прощай», скажу легитраот [1].

Все.

 

6

 

С погодой происходили странные истории. Если так пойдет и дальше – и помереть не успею, застану холод на южных границах. Будущих южных границах.

Дома у нас было целых три печки: большая белая, так называемая, русская: у дедушки в комнате – железная, на кривых слабых ногах. И во дворе что-то такое стояло. Все три топил Стась – по субботам. В остальные же дни...

Ничего не поделаешь. Придется признать обязательной установку двойных рам, увеличить поперечное сечение стен; монтировать радиаторы не только в северных, но и в остальных районах Государства.

Директор Департамента Контактов тайный советник Арнон Литани знает, что занести ему сегодня в недавно начатый дневник: «Старческое брюзжание началось у меня незаметно: погода. Отлично помню иной климат: летом жарко, а зимою – холодно. Несмотря на внешний идиотизм подобных соображений, глобальное изменение климата – совсем неплохой пример неподконтрольных событий...»

Сам Арнон Литани, понятное дело, не мерз: до двадцати лет – Западная Белоруссия, до двадцати четырех – Сибирь (на самом-то деле, не Сибирь это, но Урал), затем – через всю Великую, Малую, Белую, через всяческое Ковно-Вильно – до Варшавы. Почти обратный путь и более того. Товарищ лейтенант Мошковский Аркадий Нухемович, полковой переводчик. Бывший член национального спортивного объединения «Работяги», сущий кандидат в члены Всесоюзной Коммунистической Партии (большевиков).

А в сорок пятом – встреча в пивном подвальчике на Маршалковской: напрочь забытый Левка – член конкурирующего национального спортивного объединения «Герои». А с ним – двое. Один всю войну выдавал себя за поляка, другой – за украинца. Служили во вспомогательных частях... Но украинец-то, украинец – чуть ли не в хозяйственный подотдел гестапо пристроился! Хохот на весь подвальчик: как они, чертовы притворитки, свои обрезанные в необрезанные превратили? Оказывается, есть способ...

Виды задач: уничтожение общего врага при незабвении основной национальной цели. Отсюда: нелегальная беседа легальных людей: поляк с украинцем теперь в НКВД (МГБ?..). Помогают искоренять националистические банды на территориях, вошедших в состав СССР незадолго до начала Великой Отечественной войны. И того и другого вскоре арестовали. Арестовали, демобилизовали – и убили.

Один Левка вел себя рискованно – дезертир Советской Армии (обманул, гад, комиссара Ванду Василевскую!). Представитель Агентства-Для-Палестины...

Еще виды задач: основная национальная цель согласуется с незабвением принципиальной разницы в подходе.

Отсюда: Левка дал понять, что чуть ли не до сорок второго велись переговоры. Надо было попытаться спасти всех этих несчастных баранов, еврейцев – как называл их председатель объединения «Работяги». Председатель «Героев» высказывался иначе, но в том же духе.

– Наши предлагали так: поднимаем в Палестине восстание против англичан, а вы нам – пароходы с охраной. Или без охраны – сами только не стреляйте. Грузим в Европе сколько сможем...

– Левка, ты всегда был дурак.

– Погоди! – Отмахивается, захлебывается пивною пеной дурак. – Погоди! Ваши не согласились, параллельно начали какую-то тягомотину с американцами, с Советами... Немцы получили известия...

Последний раз виделся с Левкой в сорок восьмом – незадолго до Провозглашения Государства. Левка стал – Арье Шомрон.

И еще виды задач: политический строй Государства должен быть таков, чтобы созданные в догосударственный период институции приняли бы на себя всю полноту власти, Геройские работяги, работящие герои – все мы знаем: в момент, когда демократия создает помехи укреплению Государства, мы... Так каков должен быть политический строй? А таков! И к нему – память о старой дружбе.

Отсюда: Левка Шомрон не забыт мною, Аркашей Литани. Строй строем, а и посей неожиданно холодный день мрет сердце от любви ко всем этим нашим носам, ушам, – и к черной роже привратника Департамента Контактов. Сам эту рожу из Персии вывез, приспособил к Государственной Службе.

А Левка – умер.

Каждый год в день твоей смерти беру я, Арнон, твою, Арье, вдову – Соньку-телефонистку – и везу ее к твоему известняковому прямоугольничку. «Арье сын Реувена Шомрон. Блажен муж, иже не идет на сборища нечестивых... Псалом первый, стих первый.»

...Были часы от двух до четырех, когда жители земли Леванта – отдыхают. Вот Арнон Литани и отдыхал – домой не ехал, работу не работал. Он сидел в черном, как бы кожаном, кресле с раскачкой. Спинка на полметра выше головы, колесики не скрипят, подлокотники – замшевые. Замшу Арнон подклеил сам.

Точно такое кресло было в пустом ныне кабинете Главнокомандующего-Провозгласителя Государства. И Арнон так и видел его (себя?..) – тугой низкорослый куб со скругленными углами, мудрость и свирепость державных моршин, летучая седая бахромка по периметру башки...

Двадцатипятилетний персональный шнырь – сын старинного приятеля по «Работягам» – шептался с кем-то под дверьми, раздражал.

– Гади, – крикнул Арнон, – в чем дело?

– Порядок, командир. – (Арнон – полковник резерва, начинал в Ударных Отрядах).

В свою очередь Гади:

– Арнон, тебе кофе сделать?

– Попозже.

Попозже – кофе, а сейчас – порядок. Лет двенадцать назад, когда еще регулярно показывали в кинотеатрах советские фильмы, Арнон глядел один – о гражданской у них войне... Они избежать гражданской войны не смогли, а мы – смогли! Но не это суть важно, а прекрасная песня, ее же Арнон перевел, как мог, детям. Недавно – внукам переводил.

Работа у нас такая,

Забота наша простая –

Жила бы страна родная,

И нету других забот!

И – правильно. (В дневнике, однако же, записано: «Все увеличивающаяся несводимость второстепенного к главному...») Нет – правильно! Если б не их антисемитизм, могли бы вместе делать большие дела.

– Гади, можно кофе.

Шнырь. В галстуке, пиджачонке – новая порода. Самая новая. Беленький, нос подъят. В случае чего всегда сможет определиться в любое славяно-нордическое окружение. Хозподотделы – гестапо, энкаведэ, дефензива... Есть способ обрезанный в необрезанный превратить.

А я? А я схожу с ума от маразматической злобы – дневник не помогает, лекарства – тем более. Гади – отличный парень, служил старшим сержантом у десантников, делает бакалавра на бизнес администрейшн. И он никакого окружения, никакого «в случае чего» не допустит! Мы им переломаем кости!! А если не дай Бог – то мы, уходя, громко хлопнем дверью!!! Двадцать поколений они будут дебилов рождать...

Пришло кофе.

– Гади, зови боссов.

Арнон глотал кофе и слушал, как оповещает Гади начальников Отделов: «Рафи, как жизнь?» И не давая ответить: «Это Гади Зоар. Иди к Арнону.»

Зоар. Был Зайднер – стал Зоар. Оставил первую и последнюю буквы, а середину выдрал. Но это ведь не он, это – еще папаша. Когда Зоар-старший последний раз был Зайднером? Тогда же, когда Арнон последний раз был Аркашей...

Они сидели в полуночном кабаке-веранде, и Яффа Яркони (как ее настоящая фамилия?..), еще с собственным, не косметическим носом, пела свое: «Страна моя – малютка.» Танго такое было, все танцевали. Никто не помнит, как Яффина настоящая фамилия... И я не помню. Пили мы тогда «Розу Кармеля» – и прощались. С именами? Какие там имена: просто вышел приказ – на службе по внешним сношениям всем принять имена национальные. Никаких Зельдовичей, Хаймовичей, Абрамовичей. Одни Зоары.

Яффа Яркони – певица трех войн. У русских в войну была... точно! Клава Шульженкова... Нет – Шульженкина...Нет – Шульженко. А у нас – Яффа.

Не говори мне «прощай», скажи мне просто «до свиданья»... Второе танго. Чернушка – так ее в отряде звали... Танго третье.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

Вступили: начальник Отдела Информации Игаль Бен-Хорин – желтая дощица в блеклых прожилках, сероглазый лик опасной бритвой, с рыжим чубиком, в мальчишеском наряде; начальник Отдела Исследований Рафаэль Шахар – непонятно кто, плечистая тишина, мохнатая плешина; Рахамим Hoax – Отдел Контроля. Старлейт совармии. Он, Рахамим, единственный из главных Департамента, что ни лагеря ни пробовал, ни дня в ссылке не был. Разве что зачесть ему в узничество армейскую «губу».

Еженедельное совещание. Первое дело – принесенная Зоаром-шнырем четырехэкземплярная бумага: «Относительно – дополнительных данных.» А сверху: как водится – Государство, Департамент, кому: всем начальникам отделов, распространение: ограниченное. «Уважаемый (ые) господин (да), в дополнение к отчету от определенного месяца желательно присовокупить...» Присовокупили.

Бумага в целом предлагала следующее: многие прибывшие в Государство Представители Движения-за-выезд требуют квартиры отдельно от родителей, прибывших вместе с Представителями, а также раньше или позже. Однако Службы Интеграции не в состоянии предоставить всем престарелым отдельное жилье и потому вынуждены в ряде случаев поселять родителей Представителей в специально оборудованных двух- и трехжильцовых квартирах, либо в небольших городках, как правило, расположенных на некотором расстоянии от мест проживания Представителей, находящихся в центре Государства. Смысл: бумага обращала внимание на тот факт, что родители Представителей могут стать объектом провокаций со стороны враждебных организаций и государств.

– Я ему, блядиному сыну, сто раз говорил, – завелся без ключа нетонкий человек Ноах-старлейт. – Я ему тысячу раз говорил: «Неужели трудно дать двадцати ребятам, нашим ребятам! то, что им хочется?!»

– Ты не понял, господин мой, – заговорил вредный Игаль, пошел писать бритвою направо-налево. – Они, господин мой, не хотят жить с родителями. Они хотят пять комнат, а родителей – не хотят. В России они жили впятером в одной комнате, а в Государстве они хотят жить одни в пяти комнатах...

Тяжело знать про всех – все, а не говорить – ничего.

Легко знать половину, а считать, будто знаешь – все.

А хуже всего: знать, что знаешь, считать, что считаешь – но не говорить никому. Так, мол, и так, Левка, понял? Ты всегда был дурак. Хотя бы потому, что национальное спортивное объединение «Работяги» – более национально, более спортивно. А «Герои» твои – компания глупцов: никакого спорта, одна шовинистическая партизанщина. Разве ж мы не хотим создать Национальное Спортивное Объединение от Нила до Евфрата? Всему свое время, Левка, понял?

– Молодые не хотят жить со старыми – естественно, – делится результатом многолетних исследований Рафаэль Шахар – начальник соответствующего Отдела. – Но мы о чем? О безопасности. Решаем! Лица, входящие в составленный нашим Департаментом список, должны без криков получать квартиры поблизости от...

Левка – был дурак. Шахар – ну, нет! Не дурак, а не понимает. Нет никакого ущерба безопасности. Даже если этих горбышей, этих низеньких и колченогих пап-мам, мам-пап враги Государства приведут под конвоем в квартиры их активных детей, разденут донага и начнут стегать по горбам раскаленными шомполами, марая приобретенные активными ковры – со скидкой в двадцать процентов, – дети с честью выдержат испытание. Врагам придется перейти к детям – и тогда... А-а, Арнон, ты по-настоящему сошел с ума. Почему я ненавижу их? За то, что они не хотят жить с мамами-папами, папами-мамами. А мои дылды хотят со мною жить?! Так я ж – здоровый дядька, я и сам с ними жить не стану!.. Сам, коли надо – им же и помогу! ...Господи, Твоя воля, – прости, – но Ты превратил в мыло родителей Игаля, родителей Шахара... Бедный Шахар. Пригласит на беседу очередного активного – и спрашивает: «Скажите, вам фамилия Ройхман – ничего не говорит? Ну, не имеет значения... Старший брат. Я понимаю. Нет, не думаю, чтобы он участвовал: ему семьдесят должно быть. Как в сорок первом году расстались, так... Хорошо. Так вы говорите, что КГБ пытался завербовать... «Бедный Шахар. Бедный я – приходишь домой из «Работяги» – сидит папа, читает польскую газету. «Арнон, как дела?» Отлично, папа. А мама где?» А мамочка пошла к Левенбергу за мылом...»

Не получается. Откуда папа знать-то может, что меня теперь Арноном...

– Ты говоришь, – дать им, что просят? Не оставлял Игаль на друге-Ноахе живого места.

– Этот... Элькин, журналист, выбил пять комнат – с учетом матери. И выгнал ее на улицу. Пришлось в приют устраивать! Они все...

Как говаривал руководитель национального спортивного объединения «Работяги»: не обобщай еврейцев. Как говаривал, не помню, кто: чти отца своего и матерь свою. Проклят всякий, кто. Проклят. И выпил Ной вина, и опьянел, и обнажил себя посреди шатра своего. И увидел Хам наготу отца своего... Когда Ной проспался от вина своего и увидел, что сотворил над ним меньшой, то сказал: проклят Ханаан, раб рабов да будет он у братьев своих.

В целях сохранения безопасности – прикрыть наготу не глядя. И Арнон указал:

– Сделаем запрос. Квартирные проблемы – за минуту не исчезнут.

А если б Ты, Господи, повелел Исааку принести в жертву Авраама? И Сарру заодно. Не то, чтобы я решаюсь советовать.

И прости, Господи, Рафаэля Шахара за то, что вопросы его – туфта. Давно известно – умер брат, только официального сообщения не получено. Так вот: КГБ, зная, что Шахар брата разыскивает, может агента подсунуть. Знающий мертвого брата – есть агент. Допустимо? А я, Господи, прощу его за то, что не верит Рафаэль Шахар в братнину смерть – ждет.

А Ты за это – прости меня.

 

7

 

То ли это небо – цветом в серую соль, то ли это море, цветом – естественно! – в небеленую парусину, то ли это – стихи для Маринки Веселовской, – кои давно написаны и напечатаны не однажды? И Маринке самой – сорок лет. Это тебе не болт собачий, – а сорок лет петербурженке из коммунальной, петербурженке с лестницы, где железные перила. Как вела она меня по лестнице ледяной. По лестнице ледяной – стылые перила. Молча, молча! (Автоцитата).

То ли это сад по имени Зеркальная Струя, где над конструктивистским прудом не дремлют плакучие ивы; не дремлют, – но независимо ото всех вместе взятых романсов, – бодрствуют?

То ли это пьянка с то ли дурным, то ли хитрым кагебистом Валерой, пьянка за день до откидона. Поил он меня коньяком одесского разлива и просил ему альбомы «Классик дель Арте» высылать на домашний адрес – собирает... Болван? Шпиен? Вольтанутый? Не знаю и знать не хочу.

...В той мельнице-маслобойке водились бы черти – « будь я поромантичней. Но и масел там уже не били – речка позволила себе обмелеть. Зато были в ней, речке, некоторые пресноводные мидии. Ими кормили свиней, а, возможно, гусей. Украина.

И по пути на Гомель начались, – говорят, – Брянские леса. Каждое дерево равномерно обложено снегом. Брянские леса были столь велики, что и краешек их поезд объезжал около двух суток. Они, леса, не являлись природным богатством, либо, например, великой стройкой коммунизма, либо великой стройкой иной общественно-экономической формации. Брянские леса были велики – и никакое дальнейшее укрепление государства не могло заставить те леса врасти обратно во чугунную землю. Даже если собрать воедино все трудящиеся массы, вооружить их современной технологией, поставить во главе масс Вейсмана-Моргана-Бербанка-Лысенко и параличного академика-орденоносца Василия Робертовича Вильямса, – все равно: в ближайший исторический период задача будет далека от полного разрешения. Возможно, что я ошибаюсь, но – обнадежен. Беларусь.

Все остальное – исключая солнечную Среднюю Азию, гористый Кавказ, сравнительно недавно освобожденные прибалтийские республики со столицей в Рижском Бальзаме, – было Россией.

Прощай, солнышко мое, – по междугороднему не дозвонишься, по международному – накладно, а письма – требуют причины. Кто кого требует?

На белом «олдсмобиле» под малиновый «панк», да под столь же малиновые «диско» и «кантри-стайл»? Не при моем общественном и материальном положении. Словом, я не смогу, а те, кто похвалялись, будто могут, давно скоропостижно скончались от безвременной апоплексии... Пришел пиздец всему казачеству.

– Сие есть политическая концепция?

– Граф, вы смешон, сие, напротив, не есть политическая концепция.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

До пяти можно заниматься замедленным перебором старых текстов. С трех до пяти. С часу до трех можно делать неизвестно что: но не полезные занятия. Полезные занятия – это затолк в стиральную машину подгнивших простыней. Простыни подгнили, так как по окончании предыдущей стирки я очень долго держал их в тазу мокрыми. Хотя не позже, чем через три дня следовало вывезти их на крышу, где находятся бельевые веревки. Я-то вывез, но все веревки были заняты, а единственная незанятая была разрезана на кусочки длиной в двадцать-трид-цать сантиметров. Развлекались. Я и удалил обратно грузный желтый таз. Даже если б я повесил тряпье, то все равно часть простынь подгнила бы: я не снимаю повешенное дня четыре, а за это время случился бы ураганный ветер, что срывает белье, расчленяя вялые прищепки, – срывает и бросает в кучи цемента, оставленные строителями три года тому. Странный цемент: множество дурных погод прошло, а он – свеж и рассыпчат... Та часть белья, что не попадает в цемент, несется по направлению к Мертвому морю. Но не долетает, оказывается на овечьих пастбищах ближайшей арабской деревеньки, – безлиственной, стыдливой, в окружении голубых бугорков. Значит, сила ветра преувеличена высотою, скоростью пролета облаков, открытым пространством. А мне до этого наблюдения казалось, что прыгни я с крыши, то будет меня телепать-кувыркать, разносить-вздымать, покуда не шлепнет о дальний пригорок смесью помидора, сырого яйца и чего-то вроде этого пласта красноватой селедки с выпершими паутинными косточками... Селедка по имени «матиас» упала на пол и в пищу теперь не пригодна.

С одиннадцати утра до часу дня я вставал, умывался-одевался (чистил зубы пастой «Кольонс», что подвергалась неоднократной рекламе иорданского королевского телевидения, вытирал задницу туалетной бумагой «Молетт» – устаю я от внимания к именам бытовых продуктов, но так надо: знамение времян), шел в бакалейную лавочку курляндского-эстляндского выходца. Выходец вознамерился продать мне по самовольно завышенным ценам субсидированные Государством: белый батон, пакет молока, стаканчик сметаны, сто граммов сыра, сто граммов масла, пачку сигарет «Нельсон». Я называл приобретаемую мною хаванину на своем бронебойном иврит, а выходец повторял наименования на языке пятой графы. Повторил – и выдавил чек из автоматической кассы: нам вашего не надо. Я чек изучил и, глядя на банки ананасного компота, стоящие на подпотолочной полке, спросил: «Третья цифра снизу – что?» Научись, выходец, моему короткому взреву на последнем слоге: так унтер из Курдистана вопрошал меня насчет ржавчины в затворе...

– Я дико извиняюсь, – ответил выходец. – Ты ж понимаешь, что я тебя не наебываю. Местную гниду наебу, черного, – а своего человека – я еще не настолько дешевый.

Вычеркнул, пересчитал, подвел итог – и назвал истинную цену белого батона, пакета молока, стаканчика сметаны, ста граммов сыра, ста граммов масла, пачки сигарет «Нельсон».

На завтрак я приготовил: поджаренный в масле хлеб, сыр, чай, пять черных маслин. Маслины, чай, а также немногочисленную колбасу я беру в магазине валютного вида, расположенном в районе проживания национального меньшинства – преимущественно христианского вероисповедания. Разговор только по-английски, – но мой персональный «макаров» с патроном в стволе стоит на запасном пути у копчика, упрятанный во внутреннюю кобуру. Люблю добрососедские отношения, скляночки с русской и датской икрой, крабами датскими же, круглые картоночки с французскими плавленными сырками. Выходит Валери Жискар д'Стан из Елисейского дворца, кирнет «Наполеону» и сырком – загрызет. Худо ли?

Есть часы от пяти до семи. К ним надо готовиться, их надо пройти, постоять, пробыть, не давая себе воли признаться, – что это за часы. С четырех часов надо готовиться: одеревенеть, превратиться в сухое растеньице с полым стеблем, ни в коем случае не видеть измерителей времени – и тогда все пройдет. Нельзя звонить по телефону: никого из мало-мальски хороших людей дома не окажется, а напорешься на сукотину, которой в жизни не позвонил бы – если б не часы от пяти и до семи. Стыдно потом будет – после часов от пяти и до семи. Не звони, Витя, не звони, Витя. Книжечку почитай, – у тебя их как грязи, две тысячи экземпляров. Главное, двигайся упорядочено и системно. Из армии тебя выгнали за психическое расстройство? Выгнали. На пристойную работу тебя берут? Не берут. А делать ты что-нибудь можешь? Не можешь. А желаешь? Не желаешь. А где твоя жена? А нетути. А где твои детки? А ...далеко. А как ты себя чувствуешь? А – хорошо. А стишок новый хочешь продекламировать? Хочу, Так декламируй! Декламирую: от пяти и до семи – Вечер Смертныя Тоски. От тюрьмы да от сумы – голоски да лоскутки... А дальше? Будьте любезны: зарекался, а попал – не был загодя готов. Пузырями выпал пар тридцати моих годов. Замечательные стишки. Двадцати моих годов, тридцати моих годов, сорока моих годов. На десять лет в каждую сторону стишками себя обеспечил. А как насчет обязательности каждого слова в настоящем художественном произведении? А как насчет того, чтобы сходить на хуй. Ну-у-у...

Телефон зазвенел. Зазвенел телефон, потому что уже семь часов и три минуты. Еще раз проскочило.

– Да.

– Витька, привет.

– Верста, садись в тачку и приезжай, только мгновенно.

– Во тебе! Потом в семь утра вставать и ехать обратно.

– А чего ты звонишь?

– Так; пропал ты что-то, вот я и решила узнать – может, ты сдох.

– Нет.

– Ну и слава Богу. Чем ты занят?

– Жизнью.

– Ясно. Будь здоров, дорого разговаривать. Мог бы девушке перезвонить.

– Я сейчас приеду.

– Приезжай. Но учти...

– Явления менструального цикла?

– Явления. И чтобы не было разговоров о русской и зарубежной литературе, арабо-израильском конфликте и прочего говна. Серьезно, Витя, я не шучу. Мне это не интересно, понял?

– Некоторые говорили, что телефонные разговоры между Иерусалимом и Тель-Авивом стоят бабки...

– Я тебя предупреждаю. А то ты после расстраиваешься, а я злюсь.

– Я поехал.

– Счастливого пути.

Задние сидения в автобусе устранены – дабы палестинским борцам за национальную независимость труднее бомбы стало подкла-дывать. А остальные сидения – засижены пассажирами. Трясись, Витя, сзади, как в России трясся: смотри в пол, или закрой глаза – тогда возникает полное совпадение и приведет к воспоминаниям... Но ехали мы за переменою ощущений?! Тогда гляди; на всех мужах зеленые вздутые куртки с капюшонами-колпаками – военная одежда. Кто в части спер, кто купил – красиво и удобно. И на мне такая же куртка. И мы похожи друг на друга – наглым смуглым покоем лиц, джинсами в обтяжку, сорочками, раскрытыми до средостения. Скажи мне, Витя, ты кто такой? Авигдор Бен-Арье, старший рядовой в запасе, личный номер: раз-два-три-четыре-пять, вышел Витя погулять.

А в окне – провал, в нем же огненный хлест и мигание: Иерусалим, Иерусалим избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает детей своих под крылья, и вы не захотели! Се, оставляется вам дом ваш пуст. Невиданый плакатик висит над головою: «На вашем тампоне грибки и бациллы! Лишь только «Нимфон» гарантийно стерилен!» Надо будет Версте сказать, чтобы она себя ничем бацильным не тампонировала.

 

8

 

Мы поехали в Ялту – где растет золотой виноград, где цикады звенят по ночам...

Аккорд, – переход на иной вариант гитарного боя. Бьет по струнам Гриша-певец из ресторана «Парк».

О, Ялта, красавица-Ялта! Где хребты и отроги твои начинаются, Крым, по шоссейной дороге летел комфортабельный «ЗИМ»... О Ялта, где цветет золотой виноград, красавица-Ялта, где цикады звенят по ночам!

За курорт, за междузавтракообеденный шашлык из квадратного корыта с ножками на распорках, – точно в таком я перемыл в мазуте миллион тронутых коррозией частиц автоматика «Узи»: слыхали? стреляли? – за трикотажные плавки с белою опояскою да с рыбкою золотою на бедре, за японское полотенце из синтетической махры с люрексом, за винишко березка из бочек с утра до вечера, за – дождались! – море с шести утра до полудня, за опять-таки – море с половины пятого до половины восьмого пополудни, за курзал, где стоит на постаменте в три обхвата шестилетний Лукич в натуральную величину, покрашенный медянкой, –

конец первой песни –

припев:

так за все за это, за отдых, блядь, отдых! неужто не постараться подкопить к отпуску? Если с семьей, то ничего нет страшного: жена твоя подобреет, подзагорит, попка и сиськи у ней укрепятся, – можно, значит, и жене засадить.

А если ты одинокий или одинокая, в смысле – сам или сама едешь, так! – не стыдись, дорогой, своего ундинизма: приблизительно двадцать четыре рабочих дня и где-то пять выходных.

Тебя не осудит самый последний подлец – поймет тебя даже на ночном песке, на известной по литературе молодой супруге ядерного физика-импотента, между двумя скульпторами из Москвы, под лейтенантом с подлодки, в одурелой от стыда ручке преподавательницы средней школы Ленинграда, – как рада она, что сделала маникюр! – не осудит последний подлец лунный подтек из ротикового уголка студентки из холодного города Новосибирска, –

конец второй песни –

припев:

двадцать четыре рабочих дня и где-то пять выходных.

А кто ж не захочет уехать в курорт – навсегда?

Что не натворишь, как не потрудишься за Вечный Курорт, чем только не рискнешь, во что только не влезешь? Да разве ж Иисус пошел бы на крест, кабы не знал, что воскреснет? Любое временное страдание – за Вечный Курорт! Все-все будем говорить правду, не убоимся кесаря, превратим воду в березку – и гвозди прибьют нас ко кресту без наркоза, и придут к нашей гробнице печальные Маши (и Вани!), и спросят: – А где ж Он?

– А Он очистился страданием от тридцатитрехлетнего стука на партсобраниях.

– Да ну?!

– Вот вам и «ну». Очистился и вознесся на Вечный Курорт. Пойдите и возвестите.

И они – Маши и Вани – пойдут и возвестят, что вознеслись мы во Вечную Ялту, Вечное Цхалтубо, Вечный Судак.

Я был уверен, что этим летом увижу город на цветущем берегу. И вдруг увидел, залитый светом, цветущий город – мою мечту. Ялта, где растет золотой виноград, где цикады звенят по ночам...

А здесь нас нет.

А – здесь – нас – нет.

А-а зде-есь на-ас не-ет.

Конец третьей песни.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

Верста сидела такая злая, что я даже разговор переменить боялся. Обещал не говорить об умном?! Но кто ж его знал, что у нее в гостях – психиатр Старчевский Муля-Эммануил. Неужто, Верста, маленькая моя, запретишь ты мне наплевать душепроходцу в умное лицо?..

– Я с вами, Виктор, совершенно согласен: колоссальная безалаберщина, страшный бюрократизм... Тем не менее... Я вам говорил, Таечка (Верстаечка?), как мне мои коллеги предсказывали, что я буду в Израиле камни таскать? Ну, я уже имел кое-какие данные о здешних... штуках в психиатрии. Фрейдизм, разговорчики...

– Муля, – сказала свирепая Верста, – голова у меня не проходит. Оптальгин жрешь-жрешь и хоть бы х...

Старчевский внимательно повеселел.

– Хны.

– Если вы всерьез, – то оптальгин принимать не стоит, он изменяет состав крови: по новым данным. Я забегу к вам на днях – померяю давление. Или зайдите ко мне в клинику...

А домой вы меня не зовете, Муля?

– Вы правда так думаете, Тая (Верста – я?)!? как будто вы у нас никогда не были... В клинике – если хотите – я вас более-менее капитально исследую. Но по-моему вы тут с Виктором упорно вдаряете по бутылке, отсюда и голова дает о себе знать.

– Я не пью. Спаиваю. Пользуюсь одиночеством... как вы говорите? Таи?

– Что вы такой сердитый, Виктор? Хотите, я и вас обследую... Я пару месяцев назад был у вас в стольном граде Иерусалиме и видел... Аннушку, Славину подругу. Произвела на меня очень тяжелое впечатление. Страшно, страшно изменилась. Я ее приглашал домой, предлагал посмотреть – что с ней такое... Так, не в лоб, а интересовался, как ее самочувствие... Вы ее видите, Виктор?

– Примерно через день.

– И как она, по-вашему?

– По всякому.

– А Славу вы знали? По Москве... Я имею в виду, Славу Плотникова?

– Мало.

– Да... Я с ним время от времени переписываюсь – он занят необычайно. Там тоже идет неприятная грызня... Первых мест на всех не хватает. Но он, все же, в Лондоне, а основная масса демократов в Париже, в Штатах...

Верста – складная линеечка – распрямилась рывками и чухнула на кухню: лучше выпить кофея, чем не выпить ничего.

– ...так он мне пишет, что волнуется – от Аннушки ничего давно не было. Я бы ей позвонил, но у нее, сколько мне известно, нет телефона. Если не трудно передайте ей...

– Что передать?

– Мои слова.

– Какие именно слова?

– Виктор, дорогой мой Виктор, можно я вам скажу кое-что? У вас есть одна неприятная черта – неприятная и, я бы сказал, нежизненная, мешающая жить, непрактичная: вы всегда почему-то считаете собеседника глупее вас... Я заранее прошу прощения, но – Тайка в кухне? Она не слышит – что вы выступаете передо мной? Я прекрасно понял, о чем вы говорили – и в этом вопросе с вами солидарен...

– Я вроде бы говорил о погоде.

– Можно я закончу? Речь у нас шла о разочаровании, общем разочаровании. Но хочу вам напомнить – каждый свое собственное разочарование носит с собой. Вот я: пришел в больницу, а на меня – как на дикаря!.. Конечно – они знают все тайны подсознательного, а я – советский коновал... Что я должен был делать? У меня буквально сердце кровью обливалось: множество больных, которых можно вылечить ме-ди-ка-мен-та-ми! Не болтовней, а определенными инъекциями...

– Серой под кожу?

– Дурачок вы. Причем здесь сера под кожу... А они – ведут свои психологические беседы! У человека – типичнейшая вялотекущая шизофрения, бред реформаторства, его лечить надо, а они ему потакают, лясы с ним точат! Невроз, фобия... Я ему на свой страх и риск дал восемь таблеток банального элатрола в день – и через три недели бред у него поблек! А по-вашему: надо было сказать – хрен с ним совсем, я никому не нужен, все пропало?!

Теперь, несмотря на все препятствия, я добился возможности лечить своих больных, как я считаю нужным!

– Молодое Государство; все находится... в движении. Надо как-то спокойней, уверенней относиться к происходящему... Слава Плотников мне пишет: «Качественного отличия степеней подавления свободы, которого мы ждали – не существует: только количественное...»! Английской свободы хватало всему миру, это – образец для всех западных демократий, а ему – все мало! Конечно, в Израиле еще сложнее. Но знаете – я циник-оптимист. Если все говно, то в этом говне лично для меня как-то проще, чем в советском. А будет еще проще – года через два-три...

Верста, стоя в дверях с подносом, корчила мне богопротивные рожи.

Я глядел под стол: у Старчевского – девичьи пальчики на ногах, размер обувки не выше тридцать седьмого! Отдельные, полупрозрачные, с умеренными ноготками, лежали пальчики в открытой сандалии...

Написать раз виденному Плотникову: «Приезжай, помянем»?.. А потом – сходим к Муле Старчевскому – он нас бесплатно каким-нибудь инсулинчиком накачает, и поблекнет наш бред, Плотников.

«Дорогой Святослав, я Вас почти не знаю, и Вы меня, вероятно, не помните... Я дружил с Вашей знакомой, а она почему-то повесилась... Это произвело на меня (и на Старчевского...) тяжелое впечатление.»

Уважающий Вас, Виктор!!!

Верста распространила чашки по столу.

Старчевский уже потрагивал ложечкой сахар.

«Судебная медицина». Раздел «Учение о смерти». Мозг превращается в грязнозеленую маркую массу, на правой голени – гнилостная сеть, кожа почернела и подсохла, отстает лоскутьями, матка выворачивается наружу – так называемые «посмертные роды».

Здравствуй, Анечка, как отдыхалось тебе на Вечном Курорте – между Эли Машияхом и Нисимом Атиэ, как грелось в приблудных солдатских носках из серой крученой шерсти, как плясалось в новом платье и с платиновой цепочкой на правой голени без гнилостной сети, как тебе купалось – всегда у бережка, москвички плавать, дуры, не умеют. Поедем с тобой для начала на Мертвое море, там проще плавать научиться: вода держит... Давай так: жду тебя в двенадцать у Дамасских Ворот – пойдем в «Иерусалимские сласти», поедим трефных тартинок – копыта нераздвоены и чешуи нет; сходим с Стенке – я там давно не был; если не устанешь – пойдем в Гефсиманию, потреплемся по-русски с монашками: арабки, свободно владеют. К семи-полвосьмого пойдет транспорт, сядем, Анечка, в комфортабельный «ЗИМ»...

... – вот отсутствие транспорта по субботам – это как раз чистейшая фикция. У меня есть машина – и я еду, не позволяю, чтобы меня насильственно обращали в иудаизм. В Америке по субботам в синагоги на машинах ездят – ну и что? Ничего. Зато бедный Виктор должен быть правоверным поневоле.

Потому он и сидит столь мрачно-ступорозный... Вы же знаете все психиатрические термины, так? Вроде «серы под кожу»... Иногда, кстати, ничего другого и невозможно применить... Когда хирурги вас кромсают ножами, вы на них не сердитесь, Виктор!? Да... Отсюда элементы религиозного засилья. Читали, они камни бросают в машины? Это можно. Если ничего не делать всю неделю, только комментировать Талмуд, то в субботу можно и дома посидеть, отдохнуть. А я работаю как проклятый, – и в субботу могу себе позволить съездить к друзьям, к морю... Пусть сделают два выходных дня: для правоверных – суббота, а для нас, грешных, воскресенье, как во всем цивилизованном мире... Да, Таечка? что вы на это скажете?

– Ничего, Муля, не скажу. Спросите у Вити.

Верста мне этот талмудический вечерок простит не раньше чем через полтора часа...

Старчевский допил кофе до уровня нижнего лепестка тюльпанной грозди, изображенной на чашке.

– Виктор, вас подвезти до Центральной Автобусной? – стал собираться, стал уходить...

– Верста, привет, – сказал я.

– До встречи, Таечка, милая, – сказал Старчевский.

– Приезжайте, Муля, – сказала Верста. Мы поехали в Ялту.

Через три четверти часа я вернулся к Версте, истратив на такси последнюю сотню – автобусы не ходили.

– Ты совсем охуел?

– Я так понимаю, ты желаешь сказать, что надо было мне остаться и дать твоему товарищу-психиатру возможность поговорить с остальными общими товарищами и друзьями о том, с кем ты спишь.

– Витька, не надо врать, противно! Ты же уехал из-за себя, а не из-за меня. Тебе забить, кто и что про меня скажет! Это ты, блядь, не хотел, чтобы Муля знал, где ты ночуешь!! Ты же гордый, ты суровый, ты скрытный, твоя жизнь – загадка для человечества!.. Скажи, зачем ты постоянно врешь, причем по пустякам? Ни в чем серьезном соврать не можешь, а по мелочам – врешь?..

 

9

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

– Спи, Верста, спи, тупая ты, как я не знаю что, спи, чего ты плачешь, что я тебе сделал, я просто так – пошутил, я ему не хотел говорить, что Анька умерла, а этому Плотникову я сам завтра напишу, ну не буду же я сейчас вставать и письма писать, у меня руки не двигаются, ну перестань, я тебе серьезно говорю – перестань, давай-давай, повернись на правый бок – дам овса тебе мешок, приходи к нам, тетя-кошка, нашу мышку покачать, ладно – не хочешь колыбельной песни, расскажу тебе колыбельную сказку, солдатскую, хочешь?..

Вся подушка была вывожена в мокром, разведенном слезами Версты, сигаретном пепле, одеяло комом выпирало из пододеяльника, а Верста рыдала и рыдала – столь горько, – что я вылетел прыжком из постели, – хрястнула под пяткой спичечница, – и прижимая ладонью к ребрам онемелое от грохота сердце, рявкнул:

– Заткнись, гадина!!!

И Верста, длиннючая, Коломенская, воздвиглась на кровати, трясясь крошечными дряблыми молочными железками, головой чуть ли не под потолок, удвоилась черною тенью –

– Пошел вон, подонок, сука ебаная, жиртрест...

Жиртрест, не чуяный двадцать лет без малого, мгновенно насел на меня раскаленным конусом – с головы до ног, – и я заплакал, бросился на Версту, повалил, смешав с одеялом, придавил кучу всем своим жиртрестом, отыскал личико Версты, сдавил по ушам руками и стал мыть языком, вылизывать, захлебываясь нашими общими слезами и соплями. Верста ворочалась, поджимала ноги, – а через десять минут сомлела..,

... – Откуда ты знаешь это слово?

– Какое?

– Жиртрест.

– Ты обиделся, да? не надо, хорошо? Ты очень красивый...

– Нет, не обиделся. Откуда ты знаешь слово? Ты ж еще маленькая, даже когда я в школе учился, так уже почти никто не говорил.

– Братик мой старший научил – мне было лет шесть, а я помню... Видишь, я тоже гениальная, вроде тебя.

– Ты одна гениальная, а я мудак.

– Некоторые обещали солдатскую сказку.

– А кто спать будет? Жан-Поль Сартр?

– Гумилев с Ахматовой.

– Сказки бабушки Арины Красная Шапочка и серый волк.

– Он взял ее и натянул...

– Сначала сказку.

– Верста. Четыре утра.

– Хочу порнографическую сказку.

– Она не порнографическая, а мистическая.

– О, нет, ни хуя подобного! Тогда не хочу никаких сказок.

– А просила...

– А я не знала, что она мистическая...

– Мистически-бытовая.

– Витька, тебе Россия снится?

– Верста, объясни мне одну вещь: почему тебе все можно – и мистика, и сновидения, и все такое прочее, а мне ничего нельзя?

– Мне снилось, что я приехала в Ленинград и звоню с вокзала папе... В смысле, хочу позвонить, а у меня только израильские монетки, а двухкопеечной нет. И я боюсь попросить, чтобы не узнали, кто я такая... К чему бы это.

– К дождю.

– Мудак.

– Сказка.

Жил-был капрал Хаддад – родом из Йемена. В июне одна тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года по общепринятому летоисчислению был позван капрал Хаддад к ответственному шпыню армейской службы безопасности. Как и многие другие младшие командиры из восточных стран, получил Хаддад начальство над двумястами пленными арабами. Завел капрал Хаддад к себе в палатку главного по чину и образованию пленного и сказал: «Гляди, Махмуд. Я такой человек! Я вам и курево достану, и жратва будет, и вода, и душ заделаем для всех, и форменки. Но если я увижу... Не! Почувствую краем мозгов какое-нибудь шевеление, – всех блядиных сынов перестреляю без разговоров.»

Прошло сколько-то там времени. Хаддад и воду давал выше нормы, и еду... А блядины сыны желали жить, есть и пить, душ принимать, а не умирать по дурному.

Ночью пленные спали в специальных огорожинах без крыш, а Хаддад и два его солдата забавлялись игрой под названием шеш – беш: помесь шашек, лото и домино, чтобы вы знали. Один спит – двое играют. Но вскоре приелись капралу его партнеры – тем более, что он сам их играть научил. Начал Хаддад помаленьку приглашать на забаву пленных – сперва Махмуда, а потом и других. Солдаты только рады были – спали дольше. Хаддад и Махмуд играли в шеш-беш и разговаривали. Вполне можно играть без слов, но мозжила, просилась наружу жизнь – пленного и охранника. Застоялась в них судьба до войны, не всегда же они воевали.., И был это единственный мыслимый в их положении невысказанный намек на: ты – человек, я – человек... Потому что обо всем можно поговорить, но о таком лишь, что не мешало Хаддаду быть стражем, а Махмуду – плененным.

Из всех инструкций безопасности, запомнилась Хаддаду одна – у пленных надо время от времени, мораль понижать: не давать им забыть, что почем. И капрал в любой беседе с пленными старался логично перейти на то, как арабы хотели всех нас в море сбросить, и как мы их за шесть дней раздолбали. И если б не американцы с русскими, то заняли бы мы Каир, Дамаск и столицу Хашимитского Королевства Рабат-Аммон. Пленные соглашались.

Когда играл капрал с Махмудом, то о морали забывал – не до того. Но однажды, под самый конец победоносной партии, сказал Хаддад: «Сделали мы вас на сухую!» «Нет, не вы!» – ответил пленный. «А ну, заткни глотку, – лязгнул Хаддад затвором. – Сейчас начетверо перерубаю!!» «Хаддад, – прошептал пленный, – позволь мне рассказать тебе... Многие в нашем отряде могут засвидетельствовать мои слова...»

И рассказал капралу пленный Махмуд, как во время главного сражения, увидел он на ближнем холме-джабеле трех бородачей-великанов в белых хламидах. Бородачи простирали руки то над арабами, то над нами. Когда вздымалась длиннопалая длань бородача над Махмудовым войском, в ту же секунду превращались арабы в черный прах, сносимый ветром. А когда над нашими – не брало их прямое попадение. Махмуд сам стрелял – и видел, как отпрыгивали смятые пули от хлопчатобумажных гимнастерок...

«Вы – воры и негодяи, прелюбодеи и обманщики, – Махмуд говорил так быстро, что капрал только головою мотал. – Вы не боитесь зарабатывать на братьях... Да, мы хотели сбросить вас в море, мы хотели истребить вас; но не дано это нам, не дано!.. Вы, низкие подлецы, стоите ближе всех народов к Богу: сначала вы, потом – христиане и лишь третьими – мы, мусульмане...»

И заплакал Махмуд от ненависти.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

– Поняли, ребята, – говорит Хаддад, кухонный командир нашей базы. – Так оно и было... Араб – это тебе не наш. Он тебе Всевышним над брехней не поклянется...

Хаддад разваливается задумчиво на некоей рухляди и кресельного вида, им самим приволоченной на кухню, выволакивает из пачки сигарету и продолжает:

– А мы что?! Войну выиграли и Бога вспомнили? Хрена! Разврат, у девок ляжки напоказ, работать не хотим, только друг у друга воруем! Дети, чуть из мамкиной дырки выскочат, наркотики смалят... На молитву никого не затащишь, – Хаддад притрагивается к своей вязаной голубой шапчонке, размером с пятак, – а в кино с голыми жопами – будьте любезны! Вот арабы и задвинули в семьдесят третьем – во-от такой нам и задвинули.

Хаддад показывает – отмеряет по локоть – какой нам задвинули.

– Ты, русский, – обращается капрал ко мне, – Ты в Синае служил. Главную маркитантскую лавку знаешь? Ну, в Рефиддим? Так там перед последней войной египетские шпионы вместе с нашими солдатами в очереди стояли!

– Зачем?!

– А так. Шоколад покупали, сок апельсиновый. Свободно! Запросто через нашу линию переходили, чего надо – смотрели, в маркитантской закупались – и домой.

Ясно?

И Хаддад предупреждает:

– Не образумимся – нам еще и не так задвинут. Подмахивать не придется...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Пять часов утра. Сидит Верста на постели, коленями подбородок подпирает; шею Версте сгибать почти не приходится. Вот и еще одну ночь я хитро перебыл, обманул Анечку с Верстою: первая не пришла ко мне по холмам, вторая – не заснула.

Ни слова правды никому и никогда... А днем – посплю.

– Витя, а это – правда?

– Озвезденела ты по случаю бессонной ночи; спи. Есть у тебя время...

– Ты так... страшно рассказывал. Ты тоже думаешь, что это правда.

– Верста, ты же знаешь, что я ради красного словца продам мать и отца. А ради Красной Шапочки продам Дюймовочку.

...Бодрый я встает, гладит дремлющую Версту по спинке вдоль – с добрым утром, с новым счастьем, – бодрый я идет на кухню, где раковина завалена немытою посудой, где бубнит холодильник, где растет золотой виноград на картинке-календаре; бодрый я группирует на столе молоко, яйцо и пластинку черствой белой булки – гренку бодрый я готовит Версте на завтрак...

– Витька, – сипит Верста, – дай поспать, не громыхай....

Не громыхаю.

Лезу в шкалик, осматриваю жестяные шкатулки родом из Таллина – красные в белый горошек, мал-мала меньше. Надписи: «Соль», «Сахар», «Крупа», «Чай» – отсутствие содержимого надписям не соответствует. Несколько чаинок нахожу в «Корице». Сахарные остатки – в «Крупе».

Ни слова правды никому и никогда.

 

10

 

Из дневников Арнона Литани: «У мамы было две сестры... Отлично помню, что у тети Баси ее младшая – Мирка, вышла замуж в тридцать девятом. Уехала с мужем из Львова в Киев перед самой войной: учиться.»

Под началом войны понимал Арнон не тридцать девятый, а сорок первый.

«...мама мне писала – получил ее письмо за неделю до ареста, – что Миркин муж, Давид Розенкранц, послан во Львов советскими, человек хороший.

Мамины письма до сих пор могу наизусть: «послан советскими, человек хороший...» Вполне возможно, что Мирка с мужем выжили – эвакуировались из Киева. ...Скорее всего – у них дети: Мирка была, что называется, цветущая...»

Вчерашнее возвращение домой – около семи вечера. Арноновы флоксы орошаются автоматическими капельницами.

В это самое время прогуливался житель соседнего домика – от калитки семьи Литани, до своей – доктор Артур Эйлон. Настоящая фамилия – Шварцман. Тоже готовился к внешним сношениям, переименовался – но ничего не вышло: пробыл пять лет каким-то десятым атташе и на том стопнулся... Арнон называл его про себя Пи-Эйч-Ди, согласно надписи на столбике возле соседской калитки. Доктор философии Артур Шварцман-Эйлон.

Шварцман был родом из Харбина, выпускник сначала гимназии имени Федора Михаиловича Достоевского, а после – Сорбонны. Пиэйчдировал в Университете, знал бессмысленное количество языков. На языках он Арнона и подзуживал... Давно узнав, что «полковник Литани» – так Шварцман прозвал соседа – человек, принимающий решения по русским делам, он при каждой встрече разводил улыбкой точные морщины щек, делал руки караваем – и начинал:

– Доброго здоровьичка вам, батюшка мой, Ваше Превосходительство, Арнон Hayмыч!.. Что-то вы нешто с личика-то спали... Никак опять прострел мучит?

Арнон русский знал. Знал? Но он не Максим Горький и не Александр Невский!..

– Понемножечку себе, (что такое «прострел»?). Здоровье в порядке, немножечко-таки устаю на работе... (Блядин сын!)

Эйлон в России не был. Поэтому речь его была – из русских книг. Речь небывалых, надежно мертвых русских людей, словесников гимназии имени Достоевского; чье несуществование зафиксировано, подтверждено – и доктор Артур Эйлон своими придирками к тайному советнику Арнону Литани положения не менял. Нету! Да и не говорил так никто.

– Эх-ма, батюшка мой, Арнон Hayмыч... Служба, знать, корень точит! И я давеча у лекаря моего был: профессора Иерушалми Якова Соломоныча знаете, небось?

– Когда вы были?

– А давеча, Арнон Hayмыч. Третьего дня сынок меня к морю возил – косточки промять, а давеча – у Яков' Соломоныча, у профессора. Видный такой мужичище, хоть и годами постарше нашего будет...

– Я тоже заметил, что он еще без очок ходит, – попадался Арнон.

– Бог с вами, батюшка мой, – со скорбным добродушием сминались уста доктора Эйлона, белые его глаза палили на Арноне пеструю распашонку, бочкоподобную Арнонову шею. – Никак вы речений моих не уразумели? С просителями-то, Ваше Превосходительство, с просителями как изъясняетесь?.. А я-то, дурень, вас морю, от службы отдохнуть не даю... Нукося, на идиш, на идиш побеседуем, либо, коли есть на то ваша воля – на панском, на польском, то есть.

С женою Арнона – Товой, – Эйлон разговаривал на немыслимом – каком-то саддукейско-каббалистическом – языке: выяснил, что Това из древней династии богословов. Узнав у нее же, что Арнон две недели командировался во Франции, Эйлон чуть ли не месяц после пил Арнонову кровь французским приемом: умудрился прочесть ему какую-то поэму Рембо («Ее великолепно, кстати, перевела на русский Цветаева... знаете? Вообще, что там ни говори, а русская школа перевода – одна из высочайших. Возьмите хоть Пушкина: ранний его перевод из Парни. Гениально передан словообраз «клок летучий»)...

Вчера Арнон проскочил благополучно. Не дав доктору издать очередной российский народный возглас, жестко припарковал машину – так, что доктор вынужден был даже отскочить в сторону, произнес «Мир вам, добрый вечер, как самочувствие» – и запер за собою калитку. Эйлон продолжил прогулку, как ни в чем не бывало.

Итак: Арнон – проскочил, Пи-Эйч-ди – продолжил, Това – действия, связанные с ужином; и не отдадим мы врагу ничего, тем более чай, заваренный по-человечески, а не онанистским опусканием бумажного мешочка с пищевой краской в горячую воду; тем более не отдадим врагу бутерброд с ягненком, сваренным в молоке его матери: булка с маслом и колбасою. Не достанется врагу любимый Арноном салат из помидоров, зеленого перца и лука, политый лимонным соком, гипертонически посоленный, канцерогенно присыпанный паприкою.

В девять вечера – программа телевизионных новостей «Взгляд». Политика, экономика, взрыв, кража, борьба за освобождение советского еврейства, еще кража, спорт, погода. В Эйлатском заливе и заливе Соломона – 45 градусов тепла. Грубые шутки и наглые намеки комментаторов – левая мафия, сволочи, никакой ответственности.

Утихомирил телевизор – до криминальной серии. Засветил радиоприемник, желая послушать политматериалы секции русскоязычного вещания – поскольку до последних месяцев заметки нашего обозревателя составлялись в Департаменте. Лишь недавно они там стали самостоятельно... Восемьдесят человек в отделе удалось устроить, а на ВВС – двадцать с небольшим едва держатся.

«...стояла ясная солнечная погода. «Заметки пропустил, – но те, кому положено, слушают. Надо будет завтра попросить отчет за две последних недели. Стояла погода... Фокусы в духе доктора Эйлона. Стоит не погода, а... Была ясная и солнечная погода – так будет правильнее. Но молодцы – голоса, почти как у московских дикторов – так легче воспринимается слушателями в России.

За освобождение: в месяц – раз, а то и реже. Зато все материалы поступают только от нас, никаких корреспондентов, случайных данных. Чуть ли не из военной разведки идет трепотня наружу – тянут-тянут, газетчики, сволочи безответственные, кого-то за язык! Не говоря уж о парламентских болтунах. Но не из наших – номер не пройдет! Большая школа – жизнь в Советском Союзе: Государственная Тайна не только в Букве, но и в Духе... Впрочем, особенно и не лезут. Активисты обижаются: мало к ним интереса проявляют. Во-первых и хорошо, что не проявляют – это не всегда полезно. Не понимают, дурьи головы, что прессе только палец дай, она и всю руку откусит. А во-вторых... Ты что думал, активист, Государству доброе дело делаешь, когда выезда добиваешься?! Нет. Это Государство тебя готово принять, невзирая на трудности. Героизм твой закончился на Венской пересылке – у нас за открытые письма не сажают. Научишься читать, возьмешь газеты – увидишь, как дают по мозгам. Но Государство от этого не слабеет. Говори-говори.

Из дневника: «Свобода слова – не может повредить Государству. Советы этого почему-то не поняли. Слово на своем пути не должно встречать никакой упругой среды, никакого сопротивления... Опасен только рикошет. Грубо выражаясь, пусть мочатся в вату – тогда не будет брызг... Забавно, что самый большой критик в газете «Последние Новости» зарабатывает жирнее всех. И это не подкуп – он, действительно, пишет здорово, читателей привлекает...»

Гов ори-говори.

А теперь – всерьез. Чего они хотят? Государственной силы? Вряд ли. Или они эту силу понимают иначе? Не думаю...

Ваше желание Государственной силы, к сожалению, неосуществимо, господа! (Когда-нибудь я соберу всю свору, запущу в Департамент самых едких ребят из средств массовой информации – вы ведь давно мечтали о внимании средств?! – и устрою им полный разрыв жопы!..)

Итак, ваше желание неосуществимо, господа. Исторически сложилось так, что Государственная сила дается второму поколению – я и мне подобные: всего лишь результат стечения обстоятельств... Не могли мы дожидаться второго поколения. Возможно, ваши дети. Тихо! Все поедут! Да, в агитационные поездки пошлем всех. В Европы, в Америки. И интервью у всех возьмут...

Чего они хотят, Ничего, кроме поездок? Нет. Поездки – это понятно, и я, полковник Литани, – человек восприимчивый и широкий, – согласен принять идею платы за героизм. Платы за работу. Не добровольствуй! Первая заповедь всякой настоящей армии. Плачу. Но у них – иное... Идею героизма за плату я принять не могу. Все? Нет. Героизм за плату? Ясно вижу их готовность. На что? На все... В России пионеры кричали: «Всегда готов!!» Я, директор Департамента Контактов, тайный советник Арнон Литани, – готов не всегда и не на все. Сам Провозгласитель Государства на все – готов не был...

Я боюсь их, я стараюсь не доводить их до крайности, где и начинается готовность на все... Я их боюсь. Твердо уверен: они могут разорвать на куски, если не дать им квартиру, на облюбованном участке. В этом случае они могут причинить вред Государству.

А Государственную силу – они растратят на выбор квартир и мебели. Того не знают, что самое сложное для обладателя Государственной силы – умение отказаться от слишком частого перебора квартир. Была бы сила – квартира найдется...

Таково мое мнение, господа. Никому не скажу, виду не подам. Сделаю все от меня зависящее, чтобы ваша активность ограничилась взаимными доносами и нежеланием жить с папами-мамами, мамами-папами. На телевизионном окошке по нью-йоркским закоулкам беззвучные машины: не рипели тормоза, не сопровождала сирена вращение вспышки на лбу «воронка», ведомого Коджаком и Хатчем, пистолет в руках уголовненького преступничка трепетал, лупил в Закон, – но молча, как бы со спецглушителем...

– Арнон, ты решил смотреть фильм без звука?

– Извини; я так много видел похожего, что был совершенно уверен, будто все слышу.

 

11

 

На улице Судей, между заведением «Демис Руссос» и пирожковой братьев Мадари, есть подворотня без ворот: тупиковый коридор, заканчивающийся калиткой, покрытой голубым, с фигурной надписью «Бюро знакомств «РОЗИ» – от и до». Сейчас после «до» и бюро не обслуживает. Возле калитки сидит на корточках Шоши – в колготках, непрозрачных в районе исподнего и черной майке. Шоши тридцать два года, а ее дочке – семнадцать. Родила Шоши от своего папы, но дочка все равно получилась красивая. Дочку зовут Циона. Она, Циона, родила недавно дочку от своего дедушки – Шошиного папы. Шошин папа в свое отцовство не верит. Он-то считает, будто Шоши родила выблядка и Циона родила выблядка: от неизвестных вонючих ашкеназийцев.

Ашкеназиец, – если кто не знает, – это такой гнусный Мойшеле Рабинович, родом из Польши, жрущий фаршированную рыбу и вареную в сахарной воде морковь, чиновник или министр, разъезжающий на собственной машине по всему миру. Сын суки, член парламентский!

Вонючие ашкеназийцы при первой же встрече посыпали Шошиного папу порошком ДДТ, перевезли в домик из гофрированной жести и социально обеспечили. А Шошин папа в отместку за все за это дул напиток «арак», торговал по мелочам запрещенными травками и спал со своей дочкой.

Постепенно все перемешалось: гофрированная жесть износилась, жильем стала улица Судей, среди вонючих ашкеназийцев нашлись люди с сердцем, а среди братьев-сефардов обнаружились сволочные деловары, строительные подрядчики и фаршированные дрянью чиновники. Брат-сефард, – если кто не знает, – это такой отличный крепкий парень, настоящей мужчина, родом из Северной Африки, проливающий пот и кровь за наше Государство и ни черта за пролитие не получающий. Прямой человек, открытая душа!

«РОЗИ» не работает, закрылась до утра, а Шоши до утра – открыта.

Кинуть палку с налета, без единого прикосновения к Шошиным семидесяти килограммам, как какой-нибудь Лебедь-Леде, стоит всего пятьдесят фунтов. Но где ж он, искусник? Приступает клиент к примыканию, – но хоть раз да зажмет Шошины буфера в припадке страсти, по лапает, еще и целоваться полезет. Целоваться не позволяется никому, а палка с зажимом стоит сто фунтов. И – платят, не связываются. Шоши и сама может крепко отметелить, и на ее крик выходит папа – Моррис Кадури. Моррис Кадури – в шортах, в кожаной курточке на голое тело и в красном гоночно-жокейском кепарике с длинным козырьком; кепарик прикрывает лысину, но в целом Моррис молод: ковбойские складки на вытянутой будке, бакенбарды до уровня мочек ушей – чернота леопардовых пятен пополам с никелем. «Рыжон» пятьдесят пятой ближневосточной пробы висит на цепке, пылает сквозь грудную волосню. Моррис может убить.

А дочка Шошина торчит на стульчике в баре «Но ly Land» – напротив британского консульства. Кровавый померанец – волосы Ционы, одета она в джинсята снежного цвета с надписью Mini fuck на правой ягодице, босоножки у нее из серебрянного волокна, а мужская сорочка-безрукавка – изготовлена компанией «НОМ». На три номера больше, чем нужно... Так и нужно! Все равно прокалывают сорочку Ционы соски. Двадцать волосяной толщины браслетов на Ционином запястьи, а на шейке – придерживает шнурок золотое имя – Ziona...

– Ави, дружище, как оно ничего?! – Моррис сидит на своем аварийном балконе, наблюдает, как во мраке Шоши переругивается с тремя пацанятами: «Шоши, иди сюда». «Что ты хочешь?» «Хочу тебя выебать». «Выеби свою сестру». «Не смей упоминать мою сестру, блядь-дочь-бляди!!» «Скажи это своей матери», «Шоши, иди сюда.» «Что ты хочешь?»...

– Полный порядок, – отвечаю я.

– Зайдешь?

– С наслаждением.

На балконе стоят два плетеных креслица и такой же столик. На столике лежат две дурные сигареты. Я присоединяю к ним бутылку монастырского коньяка «Латрун» – Верста решила больше коньяка не пить. Моррис поднимается со своего кресла – дух морозит от его медленности!., – погружается на несколько секунд в забалконную комнату, – там полная тьма, – и возвращается с двумя лафитниками.

– За бытие!

– За бытие, Моррис.

– Да погибнут наши враги, Ави!

– Аминь.

Моррис вынимает из кармана шортов сплющенную вчетверо бумагу в государственном конверте поносного цвета, тыкает мне.

– Почитай, что они пишут, вонючие ашкеназийские собаки.

«Государство, Департамент, Бюро Социальной Поддержки. ...только в том случае, если ты начнешь работать в конвенциональные часы... Относительно твоей задолженности по квартирной плате, Бюро готово взвесить вопрос о погашении твоего долга после того, как ты представишь расчетный лист твоего жалованья... С большим благословением...»

– Ну, Ави? Ты видишь? Блядь-дочь-бляди, говно-дочь-говна, наша социальная работница, ничтожество, я зарежу ее детей, задавлю ее мать, я сожгу им ихний обосранный Департамент, – она мне пишет... Я был там неделю назад. Какой-то грязный ашкеназийский дед попер на меня с револьвером: «Я-а вы-изову полицие», – Моррис изображает ашкеназийского деда. – Я разбил ему его носатую харю. Я им переломал все ихние стулья, разорвал ихние грязные ашкеназийские документы...

– Успокойся, дружище. Глотнем?

– Само собой... О, я ненавижу их, Ави, я ненавижу этих Рабиновичей, этих Чарли-Чаплинов! Я им сказал: Ави, ты знаешь, что я им сказал? Я им так сказал: Это вам не Россия, это вам не Сибирь, у нас в Израиле, слава Имени, демократии, это не ваша ебаная Польша, откуда вы все сбежали, когда немцы собрались сделать из вашего вонючего жира косметику... Они прибежали сюда, привезли на самолетах нас, настоящих евреев, и хотят превратить нас в слуг!.. Если я через три дня не начну получать полное пособие на всю семью – плюс квартира, плюс нянька для Циониной малышки, я возьму пару гранат и сделаю им сладкую жизнь. Клянусь, Ави, я сделаю с ними то, что никакой араб не делал.

– Как супруга, Моррис?

– Она поехала в Димону навестить сестру... Ты думаешь, я шучу? Пусть вытекут мои глаза, если я не подброшу им гранату!

– Моррис, ты мне не подкинешь... – и я указываю на дурные сигареты. – Парочку пальцев. Я тебе заплачу через...

– Нет, ты никогда не заплатишь мне, Ави. Я не вонючий рабинович, я люблю своих друзей, я не беру с них деньги. Ты мой брат – и я не опозорю себя: ведь и я попрошу твоей помощи, если эти твари доведут меня до бедности... Но сегодня я еще могу помочь друзьям, обеспечить всем необходимым семью!

– Спасибо.

– Ты уходишь.

– Надо мотать в Иерусалим. Я и так двое суток на ногах.

Шоши уже не сидела на корточках, и возле нее топтался кто-то в пиджаке и шляпе – похоже, что студент духовного училища. Шоши по высокому классу держала сигарету, заманчиво и непреклонно улыбалась, пускала дымок в невидимое мне лицо пиджачношляпника. Пацанята сосредоточились и ждали контакта.

Денег было ровно на место в маршрутном такси «Тель-Авив – Иерусалим». Так что персональное такси я брать не стал, а пошел пешком – через улицу Судей, сквозь улицу имени Постоянного Фонда и улицу имени Основного Фонда, по всем Центрам и Бульварам – к Средиземному морю, Но ly Land.

Тель-Авивский диавол творил ночную погоду: мешал сукровичный, слизистый пар дня с вечерним суховеем, морским фосфором, смалью и отгаром трактирных противней. На главных улицах добавлял в нее диавол противопотную взвесь – женскую защиту...

...Циона торчала на стульчике, волосы ее – кровавый померанец, а возле – rich American tourist в первопоселенческом колпачке с надписью «Народ Израиля жив», в клетчатых штанах из стекловолокна, купленных в Бруклине на распродаже, при галстуке из ацетатного шелка, там же приобретенном. Вонючая ашкеназийская собака?

Циона зарабатывала двадцать тысяч фунтов в месяц: днем – в сверхзакрытом салоне интимного массажа «Суламифи», ночью – в Но ly Land.

На десять – жила, десять откладывала в Пролетарском Банке на сберегательную программу «Живая Сила». К двадцати двум годам намечались своя квартира и замужество.

– Ави, привет, как дела, что.

– Ты можешь выскочить?

– Еще чуточку.

– Я подожду у Бумы, годится?

Бума Либерман был грязный вонючий ашкеназиец. Он содержал – в переулке рядом с Но ly Land – самый грязный и вонючий ресторан на Ближнем Востоке. Ресторан назывался «Риволи». Есть такое знаменитое место в Париже...

Сефардские бандиты несколько раз пытались обложить Буму налогом на страх, били ему морду и посуду, налопывались и напивались, не заплатив, но Бума оброка не давал. Для тех, кто не знает: сефардский бандит – это такое тупое дикое существо, не желающее трудиться, разрушающее порядок в Государстве, мешающее красный перец с черным...

Если бы не Рони Зильбер – инспектор частной компании по охране имущества – наш человек, ашкеназиец, Бума сошел бы с ума – и давно.

Для тех, кто не знает: наш человек-ашкеназиец – это такой культурный приличный парень, вежливый, умеющий пользоваться свободой и демократией, основавший наше Государство.

– Ави, что ты так поздно здесь уже сейчас? У тебя что-то не так хорошо? – Бума отодрал прилипшую к клеенке пепельницу, высыпал ее содержимое нам под ноги – и приклеил пепельницу обратно.

– Циону жду.

– Это такая тварь? Все они твари, позорящие наш народ!.. Мы их спасли от арабов, дали им все, что у нас было, а они?.. Что они вообще? Они там сидели на пальмах и пили арак, и здесь они ведут себя так же само... Что они от тебя хотят, преступники, что?

– Бума, дай поесть.

– Ради Бога, ради Бога, ради... Что ты хочешь кушать, Ави? Ты хочешь свежий такой свекольник, такой?

– И выпить. Зубровочки, – а, Бума?

– Тебе? Тебе я дам, что я только себе даю. Зубровочки? Да. Я дам тебе зубровочки. Если ты хочешь зубровочки, так я дам тебе зубровочки, я.

– Возьмешь чек? – на кассе «Риволи» было написано трехъязычно «Чеки не принимаются!»

– Чек? Если ты мне дашь не чек, а я не знаю... Ну, не чек! Так я у тебя приму. Я у тебя? Я у тебя приму то, что ты мне дашь. Если ты мне еще скажешь, почему ты такой шляющийся по Тель-Авиву, так я тебе дам все, что у меня есть.

– Я был в гостях...

– У русской девочки? У русской девочки ты был в гостях, ты?

– Точ-но.

– Так точно, да? Когда нас освобождали советские, они говорили: «так точно». Ты веришь, я уже был мертвый, когда они пришли в лагерь, я был не живой, а мертвый...

Бума принес тарелку свекольника. Он нес ее так, что все его пальцы, – кроме большого, – до третьего суставчика погрузились в хлебово. Бутылку с зубровкой, рюмки, нож-вилку Бума нес подмышкой.

– За бытие, Бума.

– За бытие. Да. Будь ты мне здоров, а я тебе уже постараюсь.

– Ты по-русски пьешь, Бума – после первой не закусываешь.

– А что, в Польше, ты думаешь, мы не пили, мы?

Влетела Циона. Клац-клац – серебряные босоножки, кровавый померанец, пятки вместе, соски – врозь.

– Бума, как ты?

– Что хочет госпожа?

– Ави, я Буме не нравлюсь: сейчас рыдать начну...

Не мог Бума спокойно видеть бабу – дышал голубыми глазами, подтягивал брюхо поближе к позвоночнику.

– Ладно, Ави, что ты хотел.

– Кроме тебя?

– Кроме меня. Правда, нет времени.

– С тобой днем работает... русская поливалка – баскетбольного роста, на Языке – не базлает, шатенка.

– Почему?

– Что «почему»?

– И ты на языке не базлаешь: «почему», как в английском; в смысле: хочу знать, почему ты спрашиваешь!

– Циона, иди работать в Интеграцию: будешь балдежная учительница...

– За две с половиной тысячи в месяц – и трахаться с боссом.

– Так как – работает?

– Что-то появилось похожее – задвинутая до предела.

– Сколько ей кидают?

– Не знаю. Мало. Она приходит пару раз в неделю. Слушай, я там не начальник...

– Просьба. Маленькая.

– О деньгах – нет. Я жопой не шевельну, пусть сама старается...

– Циона. Когда мужик говорит – надо слушать. А еще восточная женщина.

– Ави, давай говори. Нет времени.

– Когда к вам приходят русские – ее не пускайте.

– Ты у нас был когда-нибудь?.. Не суди по кино. Что значит «не пускайте»? Я тебе сейчас объясню...

– Не надо. Не хочу ничего знать, мне это не нужно. Короче, – можно, чтобы русские не узнали, что их соотечественница у вас работает?

– Я поговорю.

– Не поговори, а сделай.

– С Божьей помощью... Не хватай меня за руки, я тебя не боюсь.

– Да или нет?

– Я поговорю... Ой! Да-да, все сделаю для твоего удовольствия... Ой! Вот теперь больно. Не будь хамом. Я сказала – сделаю. Что смогу.

Клац-клац, кровавый померанец, народ Израиля жив...

– Бума, я почесал.

– Всего хорошего, всего. Деточка ты моя!

– Я все собирался у тебя спросить, но забываю...

– Ну. Что тебе хочется у меня спросить?

– Почему «Риволи»?

– Что значит почему «Риволи»? Почему «Риволи»? Жену мою зовут Рива, потому «Риволи».

– А где твоя жена, Бума?

– Осталась там, откуда меня спасли. Да.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Пей, говно-сын-говна.

 

12

 

Боязнь пред бабой – как бы чрезмерная смелость.

Посмотрите, как великолепно он движется – предмет: сигарета, папироса любого сорта, какая-нибудь, черт ее знает, сигара. Смешнее всего трубка – с ней, с трубкой, выделывают!.. Посмотрите, как взрывается спичка, как звякает зажигалка... Возможны неудачи: первая спичка ломается, вторая гасится собственным вашим всхлипом, третья – дает прикурить, но с самого краю. Еще раз! Срывается палец со шпенька зажигалки: слишком резко, слишком слабо, слишком быстро, – а сигаретный фильтр к тому времени прирос к эпидерме, мундштук трубки пустил на язык горечь.

Прикурил.

Побеждай же невидимого питона. Лаокоончик, как вы себя субъективно чувствуете? Зачем перекошены плечи, зачем вздут живот, зачем ноги попали под внутренний дождь, что чирикает в туфлях?

Уселся.

Уговорить лицо. Распустить лоб, равносторонне улыбаться, но без морщин на щеках, а брови – да не вздымятся дырявой крышею над домиком страдания. Может, их нахмурить? И смотреть – смотреть, не страшась.

Где твой семестр по гипнозу – факультативный, без зачета?!

Вам хорошо, вам спокойно, вам никогда еще не было так спокойно, мы с вами одни в комнате, вы ощущаете, как наполняются приятной теплотой ваши губы, груди становятся тугими и горячими, вам что-то ласково мешает между ногами, вам так хорошо, как не было ни разу, вы осторожно берете меня за руку и гладите себя везде моей рукой... Это не я, это вы сами... Вы облизываете мне пальцы, неторопливо проводите моей рукой по всему телу: шея... между грудями... живот... раздвигаете моими пальцами... Вновь облизываете мои пальцы.

Победа!!!

Студентом четвертого курса Муля Стар-чевскйй вместе с двумя пригородными простаками, сдававшими остеологию шесть раз, – в часы ночного дежурства заволок в ординаторскую учительницу рисования Марию Дмитриевну Глушко, – диагностированную сексуальным психозом. На больших переменах Мария Дмитриевна отдавалась в мужском туалете ученикам седьмых-восьмых классов. Все осталось бы неузнанным, – но Мария Дмитриевна организовала урок изображения обнаженной натуры. Рисовать ее никто не стал, зато раскрасили Марию Дмитриевну чернилами и акварелью, начертали ей на животе стрелу, указующую на вагину, затолкали туда же несколько карандашей, – и тогда староста класса Галя Канторович не выдержала и позвала директора школы.

В клинике Мария Дмитриевна приняла эмбриональную позу. И решил Муля Стар-чевский продемонстрировать силу внушения. Он долго пытался уговорить Марию Дмитриевну сосредоточиться на «волшебной палочке»: стеклянный химический шпатель, им самим обтянутый фольгой, – но не получалось. Голая Мария Дмитриевна лежала калачиком в уголке ординаторской, прикрыв растопыренными перстами веселые глаза; недавно стриженная голова ее начинала уж помаленьку щетиниться светлою остью.

– Внимательно. Внимательно смотрите сюда. Но не напрягайтесь. Вам легко. Вам хочется встать на ноги...

Пригородные простаки вдруг заржали. Выволокли Марию Дмитриевну из уголка, чуть изменили ее эмбриональную позу и засунули в нее с двух сторон; облегчились, вернули Марию Дмитриевну в прежнее положение, стали в противуположный конец комнаты и принялись в Марию Дмитриевну харкать, стараясь угадать по глазам. Мария Дмитриевна постанывала, негромко смеялась, размазывала слюну по лицу, заглатывала, что удавалось.

Ревность – острые слезы из предстательной. Швырнул Муля волшебную палочку в стенную газету «Павловец».

– Вам тоже место в палате!

– А, иди, дурак...

Мария Дмитриевна безо всякого внушения сменила эмбриональную позу на горизонтальную – легла на пол лицом вверх. Один из простаков сел ей на лицо, соединил задницу со ртом Марии Дмитриевны и выдавил в него густую и круглую коричневую запятую. Мария Дмитриевна съела ее – и Языком запросила добавки.

– Нет больше, – сказал простак. – Прошла любовь.

– Компотик! – закричал второй простак, сбросил с Марии Дмитриевны опустевшего товарища – и дал ей запить съеденое мочой.

...Простаки отказались тащить Марию Дмитриевну в душ, и Муля сделал это один. В душевой со всех труб были сорваны сетчатые воронки и вода била ножевой струей, как из пожарного шланга. Мария Дмитриевна лежала на асфальтовом полу с выбоинами, а Муля мыл ее, тер, заставлял прополоскать глотку. Оставил ее на несколько минут под водой, по трем лестницам бегом вернулся к себе, принес собственное полотенце, вытер. Осмотрел. Еще раз выбежал, принес собственное мыло «Земляничное». Еще раз вымыл, еще раз вытер. Завернул Марию Дмитриевну в халат, с трудом поднял и понес обратно в палату. У самых дверей – повернул в комнату дежурного врача. Сам-то врач спал в другой комнате, где не было телефона и проверка не мыслилась – в парткабинете.

Эммануил положил Марию Дмитриевну на кушетку, запер дверь на задвижку. Разделся, погасил свет и лег рядом. До пересменки – шести утра – оставалось много. Муля вылизал Марию Дмитриевну от пальцев ног до зажмуренных глаз. А она, – когда вспомнила, – касательно целовала его затылок.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

– Святослав Александрович, вы сами знаете, что понятия здоровья и болезни в психиатрии весьма и весьма относительны... Например? Хотите откровенно? Я – я! себя рядом с вами чувствую больным патологическим ужасом... С тем же успехом вас можно назвать больным патологическим бесстрашием! Скажите, – у вас нет бессознательного сопротивления? если вам не хочется, не отвечайте, – скажите, то чем вы занимаетесь, приносит вам удовлетворение?.. Я неточно выразился... Удовлетворение, как нечто сугубо человеческое, телесное... Как, скажем, чувство сытости, наслаждения... Вам – приятно?! Ах, как я с вами теряюсь... Для себя ли вы занимаетесь все этим... Нет, не то!

– Дорогой мой Эммануил Яковлевич, вы избрали неподходящий объект. Насколько я себя знаю – мне лучше самокопанием не заниматься: это может кончиться плачевно...

– Вот! Отсюда мое несогласие с Фрейдом: он считает, что весь мусор подсознательного надо выволакивать на поверхность, производить, так сказать, генеральные уборки, да еще при ярком свете...

– При свете совести...

– Простите, что вы?

– Нет, нет, ничегошеньки. Простите, что перебил.

– Да, при ярком свете... Ни в коем случае! Закрыть, заколотить наглухо! Вы когда-нибудь видели, как ведут себя больные под общей анастезией? В какой-то момент они начинают... визжать, выть – страшные безумные слова; дергаются, трясутся. Кора спит, а подкорка выходит на свободу. Жуть... Это надо видеть... И все это дерьмо предлагается выволакивать на поверхность?! Осудить – так иногда говорится. А если ни больной, ни врач не в состоянии осудить? Если они согласны с подкоркой?!

– Я ведь не врач... Ладно – давайте-ка данную текущую рюмку выпьем на «ты», чтобы я мог поддержать столь тетатетный род беседы... Будь здоров, Эммануил.

– Будь здоров, Слава... Прости, – Святослав.

– Слава. Я просто не уверен, что твое имя сокращается для тебя достаточно приемлемо. Эма, Моля, Нуля?.. Ты согласен на такое гермафродитство?

– Муля. Жена говорит: Миля... Назовите хоть горшком.

– Ты знаешь, что вы с Христом – тезки?

– Не понял.

– И нарекут Ему имя Эммануил, что значит с нами Бог... Пророчество... Евангелие...

– В самом деле? Лестно и ответственно.

– Собственно говоря, Христос-то и сформулировал впервые задачу психиатров: придите ко Мне, все страждущие и обремененные и Я успокою вас... Ибо иго Мое – благо и бремя Мое – легко... Не обратил внимания?

– Это относится к мифу о всемогуществе врача. Миф, который мы сами и поддерживаем. Например... Хочешь, открою врачебную тайну? Знаешь популярнейшее сердечное средство – валидол? Сам принимал неоднократно... А знаешь – валидол... ничто, плацебо. Никаких медикаментозных препаратов не содержит, ничего лечащего... Вот так спаивают ответственных работников и они выдают служебные секреты...

– Можешь быть абсолютно спокоен. Я даже не перестану принимать валидол. Плацебо или что другое, а мне – помогает.

– Ты идеальный пациент. Хочешь, я тебя загипнотизирую?

– Другим разом. Теперь вот что: твоя готовность... ходить ко мне в дом сама по себе свидетельствует в твою пользу.,. Каков я в качестве психотерапевта?

– Для начала – допустимо.

– Поэтому – задам я тебе... ряд вопросов. Первый – имеешь ли ты возможность посещения спецпалат, где...

– Больше не надо. Слава, если я тебе интересен только для дела, то я тебе не пригожусь. Прости. То, о чем ты спрашиваешь, для меня недоступно. А то, что доступно – тебе не нужно... Семнадцатилетний негодяй изнасиловал шестидесятилетнюю соседку, отрезал ножницами ей груди... Экспертиза. Еще подробности? Девственник тридцати лет влюбился в сослуживицу. Взаимностью не ответили. Тогда он себе... он себя оскопил и послал свой пенис в бандероли любимому существу... Я сознательно привожу примеры, могущие дернуть слушателя за нерв. Все очень примитивно и скучно. Убийцы по бытовым мотивам проходят экспертизу, самоубийцы-неудачники проходят экспертизу... Воры симулируют клептоманию. Извини – еще один миф.

– Как раз очень интересно... Но ты знаешь, о ком и о чем я спросил.

– Знаю. То, что мне известно, известно и тебе – разве что в большем объеме... У меня, – ох, я уже крепко хороший, – есть вопрос, за который ты меня выгонишь отсюда без права возвращения.

– Рискни.

– Рискнул. Скажи – они все здоровы? Я никого из них ни разу не видел, не общался, не обследовал... Готов поверить на слово. Флайшберг – здоров?! Горбовская – здорова?! И этот... Человек, добровольно превративший себя из обеспеченного, – не доносами, не жополизанием! – честным трудом по специальности, – превративший себя в изгоя и нищего, оставивший без гроша жену и калеку-сына, затопивший все госконторы полуграмотными письмами по вопросам, в которых он ни хера не понимает!.. Он – тоже здоров? Слышал такое слово – мегаломания?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Старчевского с женою и дочкой поселили в приморской гостинице «Зеленый берег», превращенной в центр интеграции. На своей двери Эммануил прибил табличку: «Доктор психиатрии»; написал в газетку статью «Преодоление», где разъяснил, что отсутствие национального чувства и боязнь идентификации со своим народом – психическое заболевание. Он, Эммануил, здоров – вместился в нем полный припас новой речи, – а презренные терапевты (в неизбежном и ближайшем будущем семейные лекаря) пять лет подряд тыкают пальцем в пациента, спрашивая: «Это болит или это болит?» Что – это?! Как в студенческих меданекдотах: диагноз – воспаление руки, воспаление ноги, укус неизвестным животным, вылезшим из болота.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Боязнь пред бабою – как бы чрезмерная смелость.

– Присядьте, Аня. Нет, не так; ближе. Еще ближе. Вот...

Взгляд: подтягивание нижних век, зрачки чуть приподняты, готовясь закатиться. Вариант прищура.

– Вы опять отодвинулись. Ближе! Во-от... Вы меня боитесь? Нет, скажите правду. Боитесь. Если вы действительно захотите, чтобы я вам помог – вы должны помочь мне...

Человеческая машина. Пощады бы.

– Вы знаете такое слово – раппорт? Не надо отодвигаться...

– Ты мерзкий... Не надо, пожалуйста, меня трогать... Я пришла, потому что Слава написал... Ты – сука!!! Я скажу Славке и он тебя убьет!!!

Я вижу, это у вас... стойкое впечатление, будто все мужчины желали бы... обладать вами.

Пощады бы, пощады бы, пощады бы. Пощады – бы?

Ночью зарежу жену – нападение террористов. Сам – боролся – и уцелел. Заберу тебя к себе... Дочка скоро уйдет в университетское общежитие... Я оближу тебя сверху донизу, вымою своим мылом – «Бритиш Фреш».

Пощады бы.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

У Старчевского накопилось довольно много предназначенных Анечке стерлингов. Писать Славе о произошедшей во время Анечкиного визита истории – невозможно.

Поехать отдать – чуть позже, когда забудет, когда забуду, когда забудем. Пусть приедет сама!

 

13

 

Во всем штатском стояли ориентальные нахалюги – от начала Крестного Пути, до шоссе, ведущего к Храму Марии-Магдалины. Нахалюги не были профессиональными туристоводами, никаких особенных путей и мест – не знали; они, нахалюги, были стройными молодыми представителями угнетенных и оккупированных – за это и любили их туристы Такие молодые, такие стройные, а уже – угнетенные!..

Нахалюги, не обращая на меня внимания, пытались продать свою угнетенность Версте, вытянутой мною в Иерусалим, ибо Верста – в платье цвета манитобы, на каблуках, что сводили мой рост к комплексу неполноценности – шла за туристку. Ротик ее был полуоткрыт, она была Дочкой Русого Христа – и жаловалась:

– Витька, накрылся мой нос – я сгорю... Хамсин. Если говорят, что он плывет, хамсин, плывет, изгибается – сочиняют. Хамсин тверд, и краски его – на сером и голубом. Желтое от него светлеет, белое – темнеет. Хамсин вздувает гланды твои и полипы, и ноздри твои слипаются. Хамсин мог бы сойти за мороз, – но это не по моей части.

– Верста, меняем направление – хочу тебя угостить настоящим кофе.

Охамсинелая Верста покорно развернулась, даже не забранилась.

Первый раз в жизни я пил кофе в провале «Сильвана» после полудня. Первый раз в жизни пил я кофе у Абу-Шукрана, одетый не в мундир, а в серые «Ли», муругую распашонку, обутый во французские плетенные шлепанцы Нет на моей груди золотого тавра «Армия Обороны». Я беззащитен. Обороните меня, ребятки, – покуда я пью тяжкий Абу-Шукранов кофе, и Верста его пьет – перегородив ногами чуть ли не весь пролом, чуть ли не придерживая коленями низко приспущенное лицо торговца ношенными вещами... Протягивает мне торговец сигарету «Фарид». Узнал? Узнал. Сколько раз я твой мешок выворачивал наизнанку, искал взрывчатые во хламе, – взрывчатые для освобождения Палестины. Ни черта я не нашел. Но и ты Палестину не освободил. Квиты.

Бойцы вспоминают минувшие дни. Я был плохим бойцом, и стыдно мне вспоминать, как не застрелил я эту подлянку – наемного военного шоферину, – когда он – в деловом хулиганском безумии-мостырке – намеревался запузырить двадцать из двадцати пяти возможных в депрессивную кучку новобранцев-низкопрофильников (один даже хромой...). Депрессивная кучка четыре часа дожидалась возле склада положенных ей спальных мешков и мешала шоферине проехать... – Все русские – навоз! – воскликнул шоферина и дал очередь по крыше склада. Депрессивные распластались по стенке...

Русских среди них было – до двух третей. Может, поэтому я и не заступился? Чтобы не сказали: за своих! сколько Авигдора не корми, а он все в лес глядит.

Простить пора: себе, шоферине, кладовщику.

А ручки-то у меня тогда застыли – нет того, чтобы зачесать в ответ, хотя бы по скатам его МАК'а...

Тридцать видов орешков продают в лавке напротив. Сорок видов пряных присыпок.

– Верста, хочешь орешка?

– Нет... Слушай, ка-акой кофе! Как он его делает? Почему у него все как-то вместе: гущи нет, а сама вода такая густая?

Абу-Шукран затаился в самой глубине провала: готовил три спецчашечки богатому клиенту – торговцу радиоаппаратурой. Пацанчик-слуга ждал исполнения заказа, побарабанивал едва чуемо по латунному кривенькому подносу. К подносу напаяны жесткие проволоки, съединенные кольцом – держалка. Побарабанивает – в ритм, идущий из хозяйского магазина: минимум, пять приемников на одной волне, и великий старый артист поет: «Любимая, любимая, – как могла ты оказаться столь далеко, что сок твоих губок стал горечью на моих пересохших устах, – увы! Любимая, любимая, – как могла ты...»

На капроновой дерюге узлов, в которых лежат прянности и орешки, написано UNRRA. Помощь угнетенным и оккупированным.

Вернулись на Крестный Путь. Возле ларька, толкающего открытки, порнографической видимости иконки, фотопленки и соки-воды, стояли табуретки, похожие на Абу-Шукрановские, но поновее. Я взял бутылочки «Севен-Ап» – со дна холодильного сундука, в зеленом тумане.

Верста притянула к себе глоточек, – я видел, как прошел он по соломинке, – и возрадовалась:

– Почти как ситро!

– Потому и взял... А ты – присядь, в ногах правды нет.

– Но правды нет и выше.

– Остроумная женщина Верста.

– Гнусный идиот Витя.

Группа интеллигентных пилигримов шла по направлению к Гефсиманскому Саду – глядеть с терраски на как бы бетонные рассевшиеся дерева, отделенные от ухоженных травяных грядок.

За ними шел турист с женою, турист малого роста, в полубелом, прикрытый вариантом канотье. Рядом шла его высокая жена – лет на пятнадцать моложе. Вдруг турист стал красно-сливовым, качнулся и вырвало его прямо под ноги высокой молодой жене. Усадила туриста жена на табуретку в четверти метра от нас с Верстою, сняла с него канотье и скорострельную камеру «Кодак», сдернула с собственной шеи косынку, подхватила протянутую ей бутылку с содовой – и оттерла мужу плешину. Зашептала, закопошилась – и муж отошел, тронул ей руки.

– Возраст, – сказал нивесть откуда взятый человек с жестяным ковшом. – Сегодня очень жарко.

В ковше была вода, ее же плеснул человек на блевотиный участок – замыл, чтобы никто не отвращался.

– Тебе не противно? – спросила Верста.

– Нет. А если б мне так пришлось – ты бы меня вызволять стала? Медицинская сестра в беленькой косыночке...

– Ты у меня, наверно, сто раз валялся в обнимку с унитазом.

– Я тебя, вроде, о чем-то спросил.

– Не знаю. Я теряюсь. У Леньки (беглый муж) песок в мочевом пузыре. Его схватило, так я к соседям побежала...

Символически говоря, турист с женою – были я Верста через неопределенное количество лет. Параллель настолько красивая, что и сблевать не грешно. Блевать – не грешно; Иисус, волоча непропорционально сколоченные доски по Крестному Пути, – блевал. И в тех местах, где пала его пена, построены Спасы-на-Блевотине. Дали Ему уксусу, смешанного с желчью и, отведав, не хотел пить...

То есть блевал, вися на поперечине, а кто-то, пошутив, пытался запихнуть жижу в Него обратно. На Голгофе не блевать! Верста погладила меня по голове.

– Коня на скаку остановит, – и булькнула «Севен-апом», – коня на скаку остановит, в горящую избу войдет. Идеальный для вас, подонков, вариант.

– Предполагается, что я заширялся – и поджег избу, а коня забыл привязать? Конь может скакать сколько ему влезет, а изба – хуй же с ней, Верста, пусть горит... Нечего тебе в горяшую избу заходить.

– Заговорил!

– Верста, – и я рывком обрушил ее на себя, завязил в коленях, – Верста, выходи за меня замуж.

Верста рванулась, но я придержал ее покрепче. Она отпихивалась каблуками, открываясь до трусиков – сильнее, сильнее.

Привлечь внимание на Крестном Пути – трудно. Но мы привлекли. Даже юная арабомать в тончайшем сиреневом летнике и белой шелковой косыночке, арабомать, везущая тихого дуренка в коляске, – пригляделась к нашему поведению.

– Я не хочу, – сказала Верста. И я отпустил ее.

– Выходи за меня замуж.

Верста изо всех сил ломанула мне мизинец. А того не знала – не сказал ей, что ощущеньица болевые у меня понижены со дня Анечкиной смерти. Ломай, ломай.

– Или возьми меня в мужья. Мы будем самые красивые, самые веселые, самые счастливые... Одно дело, вообще-то, уже сделано – мы и так самые красивые. Осталась малость: самые веселые, самые счастливые.

– У тебя в доме кладбищем пахнет.

– Приди и убери... Приди, сука, и убери!!

– Заговорил...

– Прости, есть одна тонкость... Я ж тонкий. Ты вообще не хочешь замуж или ты за меня не хочешь...

– За тебя не хочу.

– Я ебал в душу твою правду.

– Еби свою – дешевле обойдется.

– Что будет?

– С кем?

– К примеру, с нами.

– Проводишь меня на Центральную Станцию. Причем займешь мне бабки на дорогу...

– Займешь...

– ...а ты сядешь на свой автобус и поедешь домой.

– На кладбище. Что ж ты так быстро собралась? На работу опаздываешь?

– Я сегодня работаю с пяти.

– И до?..

– До девяти.

– Где существует такой своеобразный рабочий день?

– В ...тряпочном магазине.

– Ну-ну. Эксклузивно живешь.

– А ты где сейчас?

– Сторожу религиозную больницу. Пилю санитарок. Сестры не дают.

– Пойдем, Витька – такая я, не расстраивайся.

– Не буду. Телефон у тебя в магазине есть?

– У нас к телефону не зовут.

– Хорошо. Теперь – простыми словами. Болт мой – в твоем распоряжении. Предлагаю в качестве бесплатного приложения руку и сердце.

– Руку – чтобы за сиськи меня щипать, когда я у тебя сосу, а сердце – чтобы читать мне любимые стихотворения.

– Люблю тебя.

– И жить без меня не можешь?

– Могу – но не хочу. А жить я могу безо всего, ты же знаешь.

– Шантаж?

– Да. Боюсь умереть.

...Говорить – говорим, а движемся. Нечувствительно добрели до улицы Саладдина. У кабака «Боб» выпили по шербету из стеклянного бочонка, перегруженного льдом. Вверх, вверх – по Яффской дороге, мимо муниципалитета. Еще вверх, вверх – возможно, вниз? – по хамсину сухостойному – до улицы имени неизвестного мне Лунца. Не имеется ли ввиду Ответственный-за-Главпсихухи КГБ Даниил Романович Лунц? Не имеется. Улица так давно зовется, а Даниил Романович еще заявления на выезд не подал.

Географическая идиотка Верста умела уезжать только с Центральных Станций. А существуют и другие пути – вот хоть бы отсюда, с Лунцевой улицы.

Восьмиместный, – считая водителя, – «Мерседес» готов к отъезду. Привилегированное место на облучке, я – шибанув дверцею по предплечью законного претендента, – застолбил для Версты: чтобы никто ее с боков не зажимал, не обкуривал, чтобы ноги ей было – куда протянуть.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Сгустись, Анечка, над Верстовой постелью – и скажи...

Другой вариант: делегация. Представительная делегация тех, кто любил меня, кому я жизнь надрезал и себя привил. Делегация протягивает к Версте руки с разномастным маникюром; мужьишки с потрошней ждут за воротами; делегация всех времен и народов. Одеты – анахронически.

– Люби его, люби его. Пусть наши слезки ему не отливаются...

Салон интимного массажа «Суламифь» принимает посланниц из далекой-заснеженной-загадочной...

– Любите Витю – и зачтется вам!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Предавай меня, свет мой, близнец мой, сон мой детский.

Учил когда-то сумасшедший человек, как надо женщин привораживать: делается восьмигранник из чистой меди; на каждой грани имя твое начертать арамейскими буквами. Произнесть некоторые слова... Но – не помню, разучился. Да и человек тот – вены себе осколками собственных окуляров перерезал, когда волочили человека – в ментовку.

 

14

 

Уровень Арнон принимал сам. Всех остальных принимали то Бен-Хорин, то Шахар. Уровень – производство двух враждебных учреждений. Враждуем, но уважаем. Берет враждебное учреждение ведерко желтозеленой глины – и лепит уровень. Создает. Продержит сколько нужно, чтобы подсохло, – и отсылает к нам. А мы оживляем.

Московские сведения дополнены и скорректированы – дабы оживить, кого следует и как следует.

...один дурак предложил фиксировать количество подписей под открытыми письмами: сколько у кого. Разве важно – сколько?! А если письмо бессмысленно резкое, позволяющее начать репрессии за клевету на их Строй?! Люди, занятые основным – Борьбой-за-Выезд – такое письмо не подпишут. Мы не должны рваться в советскую тюрьму, мы должны рваться из советской тюрьмы – по-русски звучит не так, чтобы гладко, но эту фразу Арнон повторял на всех мыслимых совещаниях, на всех мыслимых языках...

Арнон и рад был бы никого не принимать. Он знал, что принятые им активисты сразу же попадают в новый ряд. Уровень создавал уровень. И с того уровня начинались обиды – также идущие рядами. Служба-По-Специальности? Можно. По Специальности Активного Борца? Можно, «...но еще томятся на чужой и враждебной территории мои братья: и пока они не воссоединятся со своими близкими, я ни на минуту...»? Можно. На – бери, не ной. Три первых года подряд – можно. Встретишь любого зачуханного конгрессника: здесь, там... Но не всю жизнь!

Тогда взрывались обиды первого ряда: лезли на прием к парламентским, к министерским, создавали консультативные советы.

Второй ряд: обращения к лидеру коалиции и к лидеру оппозиции. Оригинал – в коалицию, копия в оппозицию. Требовали создать консультативные советы с решающим голосом.

Третий ряд обид: «...даже если бы на посту г-на Литани находился советский агент, он не решился бы действовать столь преступно, опасаясь разоблачения. Вина за Провал-Интеграции-Новоприбывших лежит на...»

Ну, парень – видишь? Вот я – пятьдесят восемь лет, две войны, одна жена, трое детей. Согласен с тобой: я старая скотина, полубезумный неграмотный тайный советник, рухлядь. Договорились? Но доносы – некрасиво... В России ты ж на своих соперников по Борьбе доносы в ВДНХ не писал? Или писал? Не знаю... Хоть я и советский агент, а не знаю. Вот кто из вас слегка постукивал – правильно я выражаюсь? – знаю. На здоровье. Представь: все, как тебе хочется – поверили тебе, назначили тебя мною. Но неужели ты хотел бы загнать меня в наручники?! Не жалко? За шпионаж в пользу враждебной державы и у нас пожизненное дают... Не жалко? Знаешь молитву «Боже, полный милосердия»?..

Будь готов! Всегда готов!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Этот. Светло морковный с курчавинкой. Выдающийся инженер. Оборонное значение. Руки лапшой. А мои – полковничьего боевого литья с маленькими круглыми кулаками. Позвольте представиться: старая скотина, советский шпион, законсервированный еще Ежинским... виноват, Ежовским... виноват, Ежовым. По его приказу сотворил я это несусветное Государство и заманил в него – тебя. Попались мы – призвали нас с Запада и Востока, Югу сказали: «Отдай!» и Северу: «Не удерживай!» ...Перепутал страны света, но ты не бойся, ибо я с тобой.

– Как дела, Михаил Борисович?

– Отлично.

– Что будем пить?

– Апельсиновый сок. Когда я пью его, то понимаю, что наконец-то дома.

– О, вы поэт. Пушкин, Лермонтов, Есенин, да?

– Бялик лучше... Кстати, в Союзе мало его сборников. Нельзя ли устроить засылку? Лучше с промежутками в месяц, небольшими партиями...

– Обсудим-обсудам. – И на солдатском: Гади, апельсиновый сок для господинчика, а для начальника-засранца... то же самое. – И на русском:

– Вы поняли, что я сказал?

– Общий смысл уловил совершенно ясно. Практически все понял. Мы работали по второй части «Тысяча слов»...

– Ты хочешь – поговорим на Святом Языке, Михаэль?

Я говорю не очень хорошо теперь.

– Нет, вы прекрасно говорите! Всего пол года в Стране, да еще три месяца разъезжали... Устали? Не даем мы вам отдохнуть.

– Некогда отдыхать. Думаю присмотреться к Службе-по-Специальности, но надо ребят вызволять.

– Выз-во-лим. Вас вырвали – их тоже выдерем с зубами... Правильно я выражаюсь?

– Точнее будет: выдерем зубами, без «с».

– Немножко научусь. Пять лет назад я и не представлял, что когда-нибудь пригодится мой русский...

...Настолько я старый советский шпион, что и язык позабыл. Расскажет он мне сколько у него накопилось – и тотчас свершится переворот. Арнона Литани расстреляют, а Михаэля Липского... Ну нет, фамилию придется тебе обновить до полной неузнаваемости! Вот, скажем, из этой дряни – «Эксодуса»: читал, надо думать, в Москве... Передаст ему свою фамилию главный герой-суперменш, одержимый сосредоточенным идиотизмом – Бен-Ами. Сын-Моего-На-рода, если перевести. ...А Михаэля Бен-Ами назначает вместо Арнона Литани советским шпионом. И все будет превосходно...

– Михаил Борисович, я заранее прошу прощения – сегодня у нас полного разбора дел не получится. Предлагаю: сегодня обсудить что-то маленькое, но вам от нас нужное, а большую встречу мы назначим на конец месяца. Извините? Прошу.

– Я понимаю э-э-э-э степень вашей занятости, господин Литани. Но в таком случае я, собственно, не слишком уверен, что стоит теперь ограничиться...

– Не надо уже сердиться. Мы не такие сволочи, как может показаться, но и не такие святые, как казалось вам оттуда... Будет хорошо?

– Будет замечательно. Есть незначительная на первый взгляд деталь – мы готовим сборник открытых писем. Предварительное название «На Родину». Проблема такого порядка... Имеется несколько писем, где указаны подписи лиц...нехарактерных для Движения в целом. Фрагментарность их участия в Борьбе, чрезмерное увлечение демократическим аспектом, отгороженность от основной массы, то есть – от ядра...

– Я понял, я понял. Давайте нам список, посмотрим...

Список у него с собой. Не читая, подпишу – отправим всех упомянутых в крематорий. Я пойду впереди. Именем народа!!! – Я бы хотел, чтобы вы его проглядели вчерне э-э-э в моем присутствии. Вы уловите принципы нашего отбора...

– Уловим. Давайте сюда.

..., ..., ..., ...,..., ..., ..., Розенкранц Анна Давидовна, ..., ..., ..., Розенкранц ..., Анна..., Давидовна..., Розенкранц Анна Давидовна. Розенкранц Анна Давидовна...

– Розенкранц Анна Давидовна.

– Да-да?

– Список мужской. Одна женщина...

– А... Это москвичка, землячка в какой-то степени. Случайный человек... Ее муж, я бы сказал, морганатический муж – Святослав Плотников, деятель диссидентского крыла русских национал-демократов, опасаясь ареста, вынужден был уехать. Вот и, собственно... Ее подписи... А у нас тогда каждый голос был на счету... Но в перспективе сборника, мы считаем, должно создаться четкое представление...

– Будет полный порядок в танковых частях. Ваше желание – понял. Это правильно, что вы хотите сделать. Телефон ваш у нас есть, а московский слава Богу, пора вычеркнуть... Так что...

– Вы представляете, я уже забыл свой номер в Москве.

– Только так, только так, Михаэль. Только так! – Левкин лозунг. Левка, ты всегда был дурак, но сегодня – замолви за меня... Благодарю Тебя, Боже, полный милосердия за... Я не знаю, что Ты задумал, что Ты сделаешь со мною. Дал мне дожить до сего дня. Розенкранц Анна Давидовна – Миркина дочка?! Я сейчас – Ты ж не пошутишь так надо мною, пощадишь? Слышу, как Ты отвечаешь: «Пощажу». Недели на две заберу ее к себе – Това обрадуется. Делать ей у нас нечего – скучно... У Гади есть какая-нибудь компания... Шелопайская. Для еврейской девочки из России? Она будет стесняться... Я сейчас, я сейчас.

– Гади, в темпе, вызови мне Лиора из Интеграции.

Бени Лиор – Начальник Отдела Служб. Два часа. Сидит или смылся?

– Арнон? Получай Бени.

Сидит.

– Бени, как самочувствие? Слушай: приехал добрый дядя из Нью-Йорка, мы ему готовим детский утренник. Точно. Мы тебе утренник – ты нам деньжонки. Только так... Будь симпатягой, пошли свою... откуда я знаю? Аялу пошли, пошли Аялу в архив. Ничего, один раз в десять лет бывает срочно! Слышишь? Пошли Аялу в архив – пиши: Розенкранц Анна. Отец – Давид. В позапрошлом году... Минуту, я проверю.

На оставленный активистом список. Молодчик, не поленился – есть дата прибытия.

– Лиор, слышишь? В позапрошлом году... Да, только теперь мы очнулись. В позапрошлом году. Имя матери, год рождения. Адрес... Удостоверение иммигранта? Ты б не напомнил, я б не сообразил. Ну, действуй, мужик.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Имя – Розенкранц Анна.

Имя отца – Давид.

Имя матери – Мирка.

Время рождения – 20 мая 1949.

Страна рождения – Россия, Москва.

Время Восхождения-на-Землю – 6.9.73.

Номер удостоверения личности – 1 (шесть цифирных знаков).

Номер удостоверения иммигранта – шесть цифирных знаков.

Жилье – ул. Бен-Моше 210/3, Иерусалим.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Това уехала к детям в Свежесть на два дня. Дома жрать нечего – кроме замороженных гарниров «Санфрост». Замороженный зеленый горошек, замороженная кукуруза... Не пойдет! Завтра с утра еду в «Сверхмагазин», готовлю сам... Вести Миркину дочку в ресторан?! Готовлю – сам! Подарок?.. Косметика. Что я в этом понимаю? Что пойму, то и возьму. В России – все говорят – косметики нет. Двадцать шестой год Миркиной дочке. Выходит, Мирка родила лет в тридцать, она младше меня на два? три?.. Но с чего я взял, что у нее одна... Выдам ее замуж за красивого парня, здоровенного, с нормальной службой. Что говорил активный? Плотников? Пилотников. Никаких пилотов! Еще за нашего – куда ни шло, а за, черт его маму знает, антикоммуниста, политика – хватит с нас политики... Как они уцелели, Мирка и ее Давид? Боже, полный милосердия, правильно ли я понимаю Тебя?

Арнон вышел из дому, осмотрел свою машину. «Ауди». Миркиной дочке помогу купить, но что-то простое... У меня в двадцать пять и велосипеда не было. Квартиру бы ей надо – у нас на съемной тяжело. Но вроде, сдают от Государства, бессрочно? Ссуду большую дают?.. Поможем, у моих-то дом семикомнатный, на мое наследство им положить. Квартира! А машина – подождет. Приедут Мирка с мужем... Живы? Завтра буду знать.

Родственники у меня за границей – теперь в разведку не возьмут, придется до пенсии в советских шпионах.

Позову Пи-Эйч-Ди выпить водки – есть. «Смирнофф» – Смирр-но!!! И какие-то огурцы маринованные обнаружились.

Доктор Эйлон на прогулку еще не выходил, а звать его специально Арнон не решался – и проходил до шести вечера из комнаты в комнату, примеряя Миркиной дочке все виденные на департаментских молодицах платья, блузки на узеньких шлейках – еврейская девочка из России будет стесняться? – какие-то брюки с черными кожаными заплатами на коленках и ягодицах, – будет стесняться! – Товин мутносеребряный браслет с зеленым камнем, курсы учителей младших классов, курсы дипломированных секретарш, построенную тройками роту десантников с лицом Гади и в красных беретах, с «крылышками» на груди, «Ауди» и «Фиат 127». Себя самого: посмотрел в зеркало у Товиной постели. Бычий бугор лба, нос клубнем, багровый загар раскрытой груда, глаза растворенной сероты – подсвет желтый... Боже, полный милосердия.

Эйлон вылез – размеренный и злой – прошелся у собственной калитки, положил ладонь на переплетение железных узоров,

– Навестите меня, доктор? – Арнон чуть было не потянул Пи-Эйч-Ди за рукав.

– Что, батюшка мой, скукотища заела? – Эйлон даже не улыбнулся, губы его заковало.

– Наоборот. Есть у меня причина взять у вас несколько уроков русского языка.

– Нешто в Московию посылают?

– Доктор Эйлон, Артур – ко мне приехали. Из России.

– Эва... – И на трудовом, новехоньком древнееврейском, – Сестра?!

– Дочь двоюродной сестры, – Арнон и по сей день не помнил степеней родства на Святом Языке. – У маминой сестры были дети... Так что дочь... Хочу сказать... Моя двоюродная сестра уцелела, и ее дочь, оказывается, около двух лет здесь. Завтра пойду к ней. А сегодня – предлагаю небольшой русский вечер. «Смирновка». Есть, говоря по правде, нечего.

Первый стопец они выпили, хвалясь друг перед другом – локоть приподнят, выдох, все до дна! И закашлялись.

Разлили по второй.

– Я полагаю, – сказал доктор Эйлон, – не следует приобретать квартиру по государственным...каналам. Мне рассказывали, что качество строительства отвратительное... Кроме того – в пригороде: будет ей далеко к вам приезжать. Не помню, говорил я, – у меня в Германском Посаде есть двухкомнатная... Поселите ее покуда там – мебель прекрасная, холодильник, плита, телевизор...

– Уж разрешите мне все это ей – купить. Новое. – Арнон разлил водку.

– Я вам как-будто ничего не дарю. Если ей у меня понравится – будем рассчитываться. А то как бы не появилась в газетах статья об одном крупном чиновнике, похитившем у многодетных семей и молодоженов еще одну квартиру для «русских»... Причем сведения эти попадут в газету от ваших же подопечных... Я позавчера слушал передачу на том языке, который вы называете русским. Выступал некто Липский. Ну, я вам скажу... Позвольте, как там было? А! «Сомнительный человеческий материал, который представляют из себя ассимилированные евреи...»

– Пусть говорит, как ему нравится.

– Он уверен, что это вам нравится – поэтому и говорит подобные пакости!

– Вы когда-нибудь пробовали оставить в покое мою службу?.. Артур, водки мы еще выпьем? Или это и все, на что способен сомнительный человеческий материал...

– Арнон, квартиру не покупайте. Купите ей машину, пошлите ее в Ниццу, но не швыряйте деньги в бездонную дыру нашего родного сортира!

– Без этого сортира – утопили бы нас в сортире.

– Блестяще. И в самом деле после таких заявлений американцы начинают рыдать и забрасывать вас тысяче долларовыми купюрами?

– Заткнись.

– А квартиру где купишь?

– Нигде. Поселю мою русскую красавицу у тебя, попрошу небольшую отсрочку. А там глядишь – и платить не придется...

– Так оно и будет.

– За каким чертом мне делать из тебя благодетеля, доктор. Пятый год тебе не дает покоя качество моего русского, а теперь – тебе не дает покоя моя русская племянница. Ей двадцать пять! А из твоей квартиры, как и из тебя самого, труха сыплется! Дохлятина... Ты в армии был? Звание?! Воинский номер?!

– Командир! Ты уже давно превратился в жирную чиновную свинью. Если ты не возьмешь у меня квартиру – лучше не выходи вечером во двор. Я в присутствии твоей племянницы начну говорить с тобой по-российски – но всерьез! – и она сбежит от тебя обратно в Москву!

– Она уже два года живет в Государстве. Уверен, что ей наплевать на антисемитские выкрутасы. О, русский язык! Смирр-но! Рав-няйсь! Еб твою мать!

– Полковник. Ты болван.

– Квартиру возьмешь?

– Артур, тебе опасно пить водку. У тебя заболят все твои печенки-селезенки. Труп ходячий... Артур, к тебе ходят какие-то молодые ребята из Университета – я видел. Парни по высшему классу...

– Ну что ты, Арнон. Это всего лишь жалкие докторанты на факультете сравнительного литературоведения... Есть и философы. Для твоей родственницы необходим преуспевающий молодой взяточник, член Правящей партии.

– Доктор, ты гораздо больший болван, чем я.

А эти твои... докторанты поведут дочь моей двоюродной сестры в Университет... В Университет, – а не в бардак для левых дегенератов!

– Или в молитвенный дом для правых фашистов. Арнон, если ты сию же секунду не поумнеешь – больше шансов тебе не представится. Квартиру возьмешь?

– Куплю.

– Порядок. Купишь у меня?

– Нет выхода.

– Тогда я пойду спать. В случае моей смерти от ночного пьянства с отставным полковником-бюрократом, квартира для твоей племянницы будет потеряна... Разве что ты заставишь друзей из Министерства Вероисповеданий выдать справку в том, что я воскрес.

– Спокойной ночи, квартировладелец. Завтра вечером я приведу к тебе в гости: русские любят искусство, а у тебя, я знаю, висит на стенах всяческая мазня... Будь здоров, ладно?

– За три дня ручаюсь. А потом я тебе не нужен.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Сколько шуму, – а водки и половины не выпили. Куда нам до русских...

Боже, полный милосердия, что Ты еще приготовил для меня, Тайного Советника Арнона Литани?

...Арнон отправил «Смирнофф» обратно в морозилку, за пакеты с горошком; завел будильник наручного трехциферблатного хронометра на семь утра. Подумал – и переставил на восемь. Некуда спешить. Встану в восемь. Выеду – в половине девятого. По дороге куплю подарок и продукты. К одиннадцати часам буду знать, какая дочка у Мирки.

 

 

май 1978 – октябрь 1979. Иерусалим.

 

Художник Марк Байер

Фотография: Людмила Коробицина


 


[1] легитраот (искаж. древнееврейский) – до свидания; точнее – свидимся.